Я про себя вычисляю, что это Андропов, естественно, но вслух этого не говорю, а спрашиваю:
– Как друга-то зовут?
– Я тебе этого сказать не могу!
– Ну ладно, продолжай.
И Евтушенко продолжает: «Я этому человеку говорю, что в Канаде меня украинские националисты сбрасывали со сцены! Я возвращаюсь домой – дома у меня арестовывают багаж! Я поэт! Существо ранимое, впечатлительное! Я могу что-нибудь такое написать – потом не оберешься хлопот! И вообще… нам надо повидаться! И этот человек мне говорит: ну приезжай! Я приезжаю к нему и говорю, что я существо ранимое и т. д. И этот человек обещает мне, что мой багаж будет освобожден. И тут, находясь у него в кабинете, я подумал, что раз уж я здесь разговариваю с ним о своих делах, то почему бы мне не поговорить о делах других людей?» <…> И Евтушенко якобы говорит этому человеку:
– И вообще, как вы обращаетесь с поэтами!
– А что? В чем дело?
– Ну вот, например, Бродский…
– А что такое?
– Меня в Штатах спрашивали, что с ним происходит…
– А чего вы волнуетесь? Бродский давным-давно подал заявление на выезд в Израиль, мы дали ему разрешение. И он сейчас либо в Израиле, либо по дороге туда. Во всяком случае, он уже вне нашей юрисдикции…
И, слыша таковые слова, Евтушенко будто бы восклицает: «Еб вашу мать!» Что является дополнительной ложью, потому что уж чего-чего, а в кабинете большого начальника он материться не стал бы. Ну, на это мне тоже плевать… Теперь слушайте, Соломон, внимательно, поскольку наступает то, что называется, мягко говоря, непоследовательностью. Евтушенко якобы говорит Андропову:
– Коли вы уж приняли такое решение, то я прошу вас, поскольку он поэт, а следовательно, существо ранимое, впечатлительное – а я знаю, как вы обращаетесь с бедными евреями…
(Что уж полное вранье! То есть этого он не мог бы сказать!)
– …я прошу вас – постарайтесь избавить Бродского от бюрократической волокиты и всяких неприятностей, сопряженных с выездом.
И будто бы этот человек ему пообещал об этом позаботиться. Что, в общем, является абсолютным, полным бредом! Потому что если Андропов сказал Евтуху, что я по дороге в Израиль или уже в Израиле и, следовательно, не в их юрисдикции, то это значит, что дело уже сделано. И для просьб время прошло. И никаких советов Андропову давать уже не надо – уже поздно, да? Тем не менее я это все выслушиваю, не моргнув глазом. И говорю:
– Ну, Женя, спасибо. <…>
И он подходит ко мне и собирается поцеловать. Тут я говорю:
– Нет, Женя. За информацию – спасибо, а вот с этим, знаешь, не надо, обойдемся без этого.
И ухожу. Но чего я понимаю? Что когда Евтушенко вернулся из поездки по Штатам, то его вызвали в КГБ в качестве референта по моему вопросу. И он изложил им свои соображения. И я от всей души надеюсь, что он действительно посоветовал им упростить процедуру. И я надеюсь, что моя высылка произошла не по его инициативе. Надеюсь, что это не ему пришло в голову. Потому что в качестве консультанта – он, конечно, там был. Но вот чего я не понимаю – то есть понимаю, но по-человечески все-таки не понимаю – это почему Евтушенко мне не дал знать обо всем тотчас? Поскольку знать-то он мне мог дать обо всем уже в конце апреля. Но, видимо, его попросили мне об этом не говорить.
Хотя в Москве, когда я туда приехал за визами, это уже было более или менее известно. <…> Между прочим, эту историю с Евтушенко я вам первому рассказываю, как бы это сказать, for the record
[231].
Как мы видим, настрой Бродского, априори воспринимающего все слова Евтушенко с недоверием, в лучшем случае с иронией, не оправдан. Евтушенко не врал, упоминая об инциденте с украинскими националистами, – он действительно имел место во время чтений в городе Сент-Пол в Миннесоте. По понятным причинам Евтушенко отказался назвать имя своего «куратора» в КГБ Филиппа Бобкова (Бродский из-за неадекватного представления о своем статусе, на что еще годом ранее обращала внимание Эллендея Проффер, принял его за председателя КГБ Андропова). Тем не менее Евтушенко говорит Бродскому чистую правду: Бобков сопровождал его во время поездки на VIII Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Хельсинки в 1962 году; по просьбе Бобкова Евтушенко написал там стихотворение «Сопливый фашизм». В аэропорту у него действительно были изъяты 124 книги, признанные таможенниками антисоветскими
[232]. Наконец, знакомство с изложением тех же событий самим Евтушенко позволяет подтвердить подлинность других деталей, искаженных памятью Бродского.
Вот что рассказывал Евтушенко Соломону Волкову:
Когда я в кабинете у Бобкова пытался вернуть свои изъятые после поездки в Америку книги – это у меня первый раз был случай, когда я о Бродском с ним заговорил. В это время Бродского уже освободили из ссылки, и я Бобкову говорю: «Вы освободили Бродского…» – «А-а, – отвечает, – это дело прошедшее. Бродский уже написал прошение о выезде». Я говорю: «А почему вы его не печатаете? Бродский мне сказал, со слов секретаря ленинградского Союза писателей Олега Шестинского, что ему запрещает печататься КГБ. Но если человека выпустили, то логично в се-таки напечатать его стихи потом». И тут Бобков матом просто разразился, не выдержал: «Этот Шестинский – трус, ничтожество! Мы что, справки должны ему, что ли, писать?! Потом Бродский какой-нибудь самолет решит угонять, а нам отвечать? Ну не можем мы давать инструкции, чтобы его напечатали!» Раздраженно очень говорил: «И вообще давайте бросим на эту тему говорить, потому что он опять написал письмо в Америку и сказал, что хочет уехать, и мы приняли решение, чтоб он уехал, – уже надоел всем…» И я тогда сказал: «А вы не понимаете, что это трагедия для поэта – уезжать от своего языка?» – «Я понимаю, но он же сам хочет уехать». Я говорю: «Но вы же его в какой-то степени и довели до этого». – «Ну, Евгений Александрович, это совсем другая история, долгая. Ему дали разрешение, и все, этот вопрос закрыт». Я говорю: «Скажите, я могу ему сообщить об этом?» И вдруг Бобков мне: «Ну, смотрите, хотя я бы вам не советовал». <…> Я позвонил Жене Рейну, сказал, что был в КГБ, потому что у меня конфисковали книжки, и просил передать Иосифу, что у меня был там разговор о нем и мне сказали, что он получает разрешение на выезд. <…> Потом Бродский в Москву приехал, и был разговор. Присутствовали мой папа Александр Рудольфович, который с Иосифом хотел познакомиться, Женя Рейн и я. И я Бродскому все рассказал: как меня вызвали, почему я там оказался. И про Шестинского ему сказал. И что я сказал Бобкову фразу: «Вы можете хотя бы не мучить Бродского перед отъездом, как вы иногда оскорбляете людей, которые уезжают за границу?» – «Все зависит от того, как он будет себя вести». Я говорю: «Ну что, он будет кричать „Да здравствует советская власть!“ после такого процесса дурацкого? Этого вы не дождетесь никогда». – «Евгений Александрович, не могу же я за всех отвечать! Кто-то так ведет себя, к то-то иначе… У нас разные люди есть» – в от такой был ответ Бобкова. Он был очень раздражен, не хотел на эту тему больше говорить
[233].