Когда первая минута удивления миновала, баронесса решила воспользоваться случившимся, чтобы убедить племянницу принять постриг. Опасаясь, как бы возможность блестящей партии не заставила дона Гастона переменить намерения, она скрыла мое письмо и продолжала аттестовать меня как никому не известного нищего проходимца. Детское тщеславие понудило меня скрыть мое имя даже от моей возлюбленной. Я хотел, чтобы меня любили за меня самого, а не потому, что я сын и наследник маркиза де лас Систернаса. Таким образом мое истинное имя было в замке известно только баронессе, а она приняла необходимые меры, чтобы скрыть его ото всех. Дон Гастон одобрил намерение сестры, и они призвали Агнесу. Ее обвинили в том, что она замышляла бегство, и заставили признаться во всем, однако, к ее удивлению, с большой мягкостью. Но каковы же были ее страдания, когда ей объяснили, что план не удался по моей вине! Подученная баронессой, Кунегунда заявила, будто, отпуская ее, я поручил ей сказать своей госпоже, что между нами все кончено, что все произошедшее было следствием заблуждения и что мои обстоятельства не допускают брака с бесприданницей.
Внезапное мое исчезновение придало этому вымыслу большую правдоподобность. Теодора, который мог бы опровергнуть ложь, по приказанию баронессы держали взаперти. В довершение всего, как будто в подтверждение моего самозванства, пришло письмо от тебя, в котором ты объявлял, что Альфонсо д'Альварада тебе неизвестен. Такие убедительные доказательства моего коварства, подкрепленные искусной клеветой тетки, выдумками Кунегунды, а также угрозами и гневом отца, взяли верх над отвращением Агнесы к монастырской жизни. Негодуя на мое поведение, исполнясь омерзения к миру, она согласилась принять постриг. В замке Линденберг Агнеса провела еще месяц, но от меня не приходило никаких вестей, и она окончательно утвердилась в своем намерении, а затем уехала в Испанию. Тогда Теодора отпустили. Он поспешил в Мюнхен, куда я обещал написать ему, но, узнав от Люка, что я туда не заезжал, он принялся меня усердно разыскивать и наконец нашел в Ратисбоне.
Я так переменился, что он с трудом меня узнал, и огорчение на его лице ясно показало, как горячо он ко мне привязался. Общество этого милого отрока, в котором я всегда видел более товарища, нежели слугу, стало теперь единственным моим утешением. Беседа его была веселой и разумной, а наблюдения проницательными и забавными. Он был много осведомленнее, чем обычно в его лета, но особенно пленял меня в нем чудесный голос, а к тому же он немного разбирался в музыке. Был у него вкус и к поэзии — он даже осмеливался сочинять коротенькие баллады по-испански, впрочем, должен признаться, довольно дурно. Тем не менее они забавляли меня новизной, и слушать, как он поет их, аккомпанируя на гитаре, было единственным развлечением, которое я себе позволял. Теодор не преминул заметить, что меня что-то сильно гнетет, но я не открыл причину даже ему, а почтение не позволяло ему расспрашивать меня.
Однажды вечером я лежал на своем диване, погруженный в размышления, далеко не самые приятные. Теодор развлекался тем, что следил в окно за дракой двух кучеров, решавших какой-то спор во дворе гостиницы.
— Ха-ха! — внезапно воскликнул он. — А вот и Великий Могол!
— Кто-кто? — спросил я.
— Один человек, который наговорил мне в Мюнхене всякой всячины.
— О чем же?
— Ваш вопрос, сеньор, напомнил мне, что он поручил повторить свои слова вам, но они, право, этого не стоят. Думается, он просто сумасшедший. Когда я приехал в Мюнхен, ища вас, он проживал в «Римском императоре», и хозяин рассказал мне о нем много странного. Судя по его манере речи, он чужестранец, но из каких краев, никто не знает. В городе он как будто ни с кем не знаком, говорит очень редко и не улыбается никогда. С ним не было ни слуги, ни багажа, однако кошелек у него как будто набит туго и он сделал в городе много добра. Одни считают его арабским астрологом, другие ярмарочным шарлатаном, а многие так заявляют, что это не кто иной, как доктор Фауст, которого Дьявол отослал назад в Германию. Однако хозяин сказал мне под секретом, что, по верным сведениям, это сам Великий Могол, путешествующий инкогнито.
— Но «всякая всячина», Теодор?
— А, да, я уже почти позабыл. Но и забудь я вовсе, потеря была бы невелика. Видите ли, сеньор, он проходил мимо, когда я спрашивал про вас у хозяина, остановился и внимательно на меня посмотрел. «Отрок! — произнес он торжественно. — Тот, кого ты ищешь, нашел то, чего был бы рад лишиться. Только моя рука может осушить кровь. Предупреди своего господина, чтобы он подумал обо мне, когда куранты пробьют час!»
— Как! — вскричал я, приподнимаясь. — Слова, повторенные Теодором, казалось, намекали, что странный незнакомец знает мою тайну! — Беги за ним, мальчик. Умоляй его уделить мне одну минуту для беседы!
Мое волнение удивило Теодора, однако он поспешил исполнить мое приказание, не задавая вопросов. Я с нетерпением ожидал его возвращения. Но уже очень скоро он привел в мою комнату желанного гостя. Это оказался человек величавой наружности с суровыми чертами лица и большими, черными, сверкающими глазами. Едва я его увидел, как что-то в нем вызвало у меня тайный трепет, если не сказать ужас. Костюм его был прост, волосы не напудрены, а черная бархатная лента обвивавшая лоб, придавала ему мрачность. Лицо его носило следы глубокой меланхолии, походка была медлительной, манеры серьезными, величественными и торжественными.
Он учтиво мне поклонился и, обменявшись со мной обычными приветствиями, сделал знак Теодору удалиться, и паж тотчас повиновался.
— Я знаю, что вас гнетет, — сказал он, не давая мне заговорить, — и у меня есть власть избавить вас от ночной гостьи. Но до воскресенья сделать этого нельзя. В час наступления дня Господня духи тьмы теряют власть над смертными. После субботы Монахиня перестанет вас навещать.
— Можно ли мне осведомиться, — спросил я, — каким образом вы проникли в тайну, которую я тщательно хранил ото всех?
— Как могу я не знать о вашей печали, когда ее причина стоит возле вас?
Я вздрогнул, а незнакомец продолжал:
— Хотя вы зрите ее лишь один час в сутки, она с вами и днем и ночью, ни на миг не покидая. И не покинет, пока вы не исполните ее просьбу.
— Какую же?
— Это должна объяснить она сама. Мне же сие не открыто. С терпением дождитесь субботней ночи. И тогда все станет ясно.
Я не осмелился расспрашивать его дальше, а он переменил тему и заговорил о самых разных предметах, упоминал людей, умерших века и века тому назад, но так, словно знавал их живыми. Какую бы страну я ни назвал, оказывалось, что он ее посетил, а обширность и разнообразие его познаний глубоко меня восхитили. Я высказал мнение, что, столько путешествуя, столько видя и узнавая, он, конечно, получал великое наслаждение. Но он скорбно покачал головой.
— Никому, — отвечал он, — не постичь горести моего существования! Судьба обрекла меня на вечные скитания. Мне не дозволено оставаться на одном месте долее двух недель. У меня нет ни единого друга в мире, и в моих скитаниях я не могу им обзавестись. С какой радостью я лишился бы своей горестной жизни, ибо завидую тем, кто обрел покой могилы. Но Смерть бежит меня, ускользает от моих объятий. Тщетно устремляюсь я навстречу опасностям. Бросаюсь в океан — и волны с отвращением выносят меня на берег; устремляюсь в огонь — и пламя отклоняется от меня. Подставляю себя ножам разбойников, их лезвия затупляются и ломаются о мою грудь. Голодный тигр содрогается при виде меня, а крокодил убегает от чудовища, более ужасного, чем он сам. Бог наложил на меня печать свою, и все его создания чтут роковой знак!