Когда я пришла к Ильинской, оказалось, что такие люди на свете есть. К тому же параллельно я стала ходить еще в одну студию, чтобы заниматься там пантомимой – мне очень интересен был этот вид искусства. Руководитель студии пантомимы работал в Ростовском академическом театре драмы – это был уже настоящий профессиональный театр, самый крупный в городе. Он располагался в совершенно уникальном с архитектурной точки зрения месте – в здании, формой напоминающем трактор. Архитектор таким образом передавал привет знаменитому на всю страну ростовскому заводу комбайнов. А еще театр украшал горельеф Эрнста Неизвестного. В общем, здание, выдающееся по всем параметрам.
Мы ходили в этот театр по контрамаркам, которые давал нам руководитель нашей студии пантомимы – он работал там артистом миманса. Он был глухой с рождения, но в какой-то момент приобрел аппаратик для усиления звуков, поэтому все слышал, а говорил с трудом – примерно как героиня Дины Корзун в фильме «Страна глухих». А иногда я убеждалась, что он действительно не слышит, – когда мы ездили со студией в походы, и он отправлялся купаться, снимал аппаратик, и тогда до него действительно невозможно было докричаться, только до плеча дотронуться, и тогда он реагировал. Так я столкнулась впервые с миром глухих людей.
Мы с ним и студийцами много ходили в походы, путешествовали по берегам Дона, выезжали в станицы, чтобы слушать казаков-некрасовцев, которые еще там остались и сохранили свою особую манеру пения. Или ездили на раскопки в прекрасное скифское место Танаис. Но больше всего мне нравилось, конечно, бывать за кулисами театра – никакие поездки не вдохновляли так, как возможность пусть на пять минут прикоснуться к миру театра изнутри.
В студии у Ильинской работали многие актеры, ставшие потом известными. Она воспитывала Евгению Глушенко, ставшую потом женой Александра Калягина, и режиссёра Анатолия Васильева. Приехав спустя годы на юбилей студии, и они, и многие другие актеры, нашедшие себя в профессии, говорили немало добрых слов и про студию, и про ее руководителя. Но это было уже значительно позже. Поначалу я, конечно, не осознавала, как мне повезло. Только однажды в театр прибыла комиссия, отсматривающая любительские спектакли, и известный театральный критик, к словам которого в Ростове-на-Дону прислушивались, вынес вердикт, сказав, что наша студия – лучшая в городе. Она затмевала даже модную студию при ДК «Ростсельмаш», богатую, с возможностями, с декорациями и костюмами (ею, кстати, руководила мама актера Сергея Жигунова).
А еще от этого критика я узнала, что у меня есть определенные способности. Мне передали его слова о том, что «у Ирины очень хорошая театральная внешность, она живая и, что очень важно, может совершать несколько действий сразу – и говорить, и об пол мячом стучать». Правда, замечания на мой счет у него тоже были. Оказалось, что мне надо работать с речью, искоренять говор. То, что ростовский выговор отличается, скажем, от московского – ни для кого не секрет. Моих земляков отличало мягкое, так называемое фрикативное «Г». Но я всегда гордилась тем, что выговариваю Г, как дикторы Центрального телевидения. У нас в семье было не принято «хэкать», и мама, и бабушка говорили нормально. Но я не учла, что в речи моих земляков, помимо этого пресловутого «гэ», еще масса других нюансов. Мы раз-га-ва-ри-ва-ем. То есть делаем ударение на каждый слог. В отличие от москвичей, которые делают только одно явное ударение и редуцируют безударные звуки. А с точки зрения ростовчанина, москвич говорит не «молоко», а «м-л-а-к-о». Эти нюансы преследовали меня потом еще очень долго, моя педагог по сценречи говорила впоследствии: «С твоим диалектом работать только на Украине в музычно-драматычном театре».
Чтобы справиться с этим речевым недугом, я старалась как можно больше смотреть телевизор и следить за тем, как произносят слова дикторы центральных каналов. Я смотрела фильмы про войну и слушала речь Левитана. Вот это был для меня эталон. Но как бы я ни старалась, мне было невероятно сложно противостоять окружающим. Я и сейчас, приезжая на родину, нет-нет да и начинаю снова копировать речь своих земляков.
Постепенно становилось очевидно, что поступать я могу только в один институт – театральный. Другие варианты даже не рассматривались. Хотя одобрить мой выбор было некому. Бабушка считала, что актерство – это не профессия. Что никакого труда там нет, одно баловство, что они не выкопали в своей жизни ни одной картошки и не выточили ни одной детали на станке. Даже женщин-актрис презирала, а уж про мужчин и говорить нечего. Она называла их «ледачи (значит, ленивые) мужики». Поколебать ее уверенность мне удалось лишь однажды. У бабушки был кумир Вячеслав Тихонов. В те дни по телевизору шел сериал «17 мгновений весны», и вся страна с замиранием сердца его смотрела. Бабушка тоже подпала под обаяние этого фильма, и как только начиналась очередная серия, ставила стул к экрану, надевала очки, приказывала всем молчать и цепенела буквально. Трогать ее в этот момент было нельзя. Но однажды я не выдержала, подошла к ней во время очередного просмотра и говорю: «Ну посмотри, посмотри на своего Тихонова. Он же красивый, ухоженный, как женщина. Вот уж кто точно не вырыл ни одной ямы, не вскопал ни одной грядки и не выточил ни одной детали. Самый ледачий мужик на свете!» Бабушка наградила меня ледяным взглядом, и я поняла, что лучше не продолжать. Но, скорее всего, она задумалась над моими словами, потому что стала немного спокойнее относиться к моим походам в студию.
Вообще при всей своей внешней суровости бабушка была – сама доброта и любовь. Она, конечно, ругалась на нас и пыталась советовать, как нам лучше жить, но все ее советы в основном сводились к тому, чтобы мы надевали юбки подлиннее и не забывали шапки. Надо ли говорить, что юбки мы носили все равно той длины, которая казалась уместной нам, а не бабушке. А что касается шапок, действовали, как все дети в Советском Союзе. Надевали их, выходя из дома, доходили до угла, махали руками бабушке, глядящей на нас в окно, а, едва завернув за угол, стаскивали ненавистные шапки и засовывали в портфели. Бабушка была не из тех людей, которые много говорят о своих чувствах. Она выросла в других условиях, где было не принято обсуждать, кто кого любит или не любит, да и некогда им было, надо было работать, чтобы прокормиться.
Бабушка выбивалась из сил, чтобы обеспечить нас с сестрой, и мы видели, как она переживает, что ей это не удается, как она плачет тихонечко, потому что не знает, как свести концы с концами. И как она иногда в бессилии ругалась на нас, потому что мы не слушались. Самым страшным ругательством для нее была моя фамилия. Она говорила: «Ну ты! Ты же вылитый бахтур!» И это для нее был предел всему.
Бабушка ненавидела моего папу, она считала, и, скорее всего, не без основания, что именно его поведение спровоцировало мамину болезнь. Но меня это «вылитый бахтур» очень смешило. Я говорила: «Ну ба!», пыталась ее обнять, она высвобождалась, демонстрируя недовольство, но я понимала, что ей это было приятно.
Бабушка не говорила о том, как любит нас, но в ее действиях любовь угадывалась ежечасно. Я приходила домой очень поздно, поскольку после школы бежала еще в театральную студию. А у нас дома постоянно тусовались друзья сестры. Иногда они сидели за полночь, шумели, заводили музыку на своих транзисторах, и слышно было не только по всей квартире, но и у соседей через улицу (окна в жаркие дни не закрывались, чтобы в квартире был хоть какой-то сквозняк). Бабушка терпела, несмотря на то что вставала по-прежнему в шесть утра и рано ложилась спать, и только изредка, когда уже совсем от их шума спать было невмоготу, выходила на кухню и отправляла всех по домам. Я возвращалась с репетиций последним троллейбусом, специально подгадывая так, чтобы не идти пешком. И каждый раз, как бы поздно я ни пришла, она просыпалась, выходила на кухню и доставала из духовки сковородку с жареной картошкой. «Я сховала, шобы воны не зьилы» («я спрятала, чтобы они не съели»), – говорила она, кивая в сторону моей сестры. Конечно, половины сковородки там уже, как правило, не было, бабушка отвоевывала ее с боем, но всегда заботилась о том, чтобы у меня была еда. Я ела картошку прямо со сковороды, по-деревенски, чтобы не мыть лишнюю посуду (горячую воду все время отключали, и греть чайник, возиться с тазами, чтобы помыть одну-единственную тарелку было тем еще удовольствием). И бабушка со мной разговаривала о том, как прошел мой день. Не думая о том, как она устала и что ей вставать наутро в шесть. В моих глазах и эта спасенная от шумной компании картошка, и ночные посиделки были настоящими подвигами любви.