– Как ты, маленькая?
После всего, что я с ней сделал, задавать этот вопрос – извращение в чистом виде, но и не задать тоже ни в какие ворота.
– Пить… хочу, – хрипит моя девочка, отвлекая меня от очередного приступа самобичевания.
– Нельзя, Настюш. Через пару часов только можно будет, – вспоминаю наказ медсестры. – Позвать врача?
Настя тяжело вздыхает и, ничего не ответив, устало прикрывает глаза. Через пару минут я снова остаюсь наедине с мысленным волком, готовым сожрать меня с особой жестокостью. На репите, словно заезженная пластинка прокручивается вся ситуация. Красочные картинки мелькают одна за другой, вызывая удушье и дрожь, и в то же время я чувствую что-то неправильное, нелогичное во всем этом. Оно жужжит назойливой мухой, будто хочет что-то сказать, но я никак не могу уловить, понять, что именно.
Мечусь по палате, словно псих. В какой-то момент даже начинаю считать шаги: пять в ширину, восемь – по диагонали, шесть – в длину. Пять, восемь, шесть. Шесть, восемь, пять. Восемь, пять, шесть. Шесть, пять, восемь…
Измотав себя до состояния какой-то горячки, падаю на стул рядом с койкой и, стиснув в ладонях кипящую голову, пытаюсь хоть немного сконцентрироваться, упорядочить мысли, но куда там? Чувство, будто заживо горю. Так продолжается, пока не натыкаюсь взглядом на Настькины руки, сложенные домиком на животе.
Застываю на несколько долгих секунд и, кажется, перестаю дышать. Я еще ничего не успеваю осознать, а внутри уже все цепенеет, в голове же вспыхивает тот самый не вписывающийся в картину, еще в машине настороживший меня, вопрос: почему она так переживала за ребенка, если изнасиловали? Инстинктивно я тут же пытаюсь придумать кучу объяснений, но «Аннушка уже разлила масло». Картинка начинает на глазах рассыпаться под градом вспыхивающих вопросов и несостыковок, пока, наконец, на поверхность не всплывает то, отчего я так старательно весь последний час пытался убежать.
А что, если все-таки мой? – глядя в измученное, бескровное лицо, предполагаю обреченно.
Нет, нет, нет! – отчаянно трясу башкой и чувствую, как внутри начинает дрожать, ибо ответ я уже знаю. И с ним всё, абсолютно всё встает на свои места: и почему звонила тогда после расставания и откуда взяла смелость подойти ко мне на дне рождении, и почему сбежала тогда, и ради чего вывалила все в суде.
Наверное, это шок, ибо я не понимаю, как оказываюсь на улице, да и то, что я на улице до меня доходит только, когда ко мне подлетает Гридасик.
– Серёга, ты совсем что ли отъехал? Столько народу вокруг! – дергает он меня за рукав толстовки и тащит к машине, а мне уже пох*й, кто меня увидит, и что весь побег пойдет по одному месту. В голове крутиться лишь одно – она была беременна от меня, беременна моим ребенком. Ребенком, которого эти у*бки убили.
Вырвавшись из хватки Гридаса, со всего маха впечатываю кулак в машину. И меня накрывает дикой, безысходной, на грани помешательства болью. Теряя всякий контроль и человеческий облик, бью снова и снова, и снова. Кулаками, ногами, со всей дури, сдирая кожу и отбивая себе все к чертовой матери только, чтобы хоть на миг облегчить это душащее меня бессилие.
Из груди рвется что-то отчаянное, неконтролируемое, и мне хочется выть раненной зверюгой до сорванных связок на весь этот проклятый мир. Мир, в котором бл*дски, невыносимо тошно и так, сука, больно, что хочется сдохнуть прямо здесь, только бы не знать, что с моей Настькой сделали и как она боролась за нашего ребенка. Но все, что могу – это, захлебываясь нечеловеческой злобой и выворачивающим нутро бессилием, повторять:
– Суки! Бл*ди! Мрази!
Оступившись, падаю, боль слегка отрезвляет. Обессиленно прислоняюсь к бронированной двери и, словно законченный псих, продолжаю бормотать:
– Убью! Найду каждого и убью голыми руками! Вы мне за все ответите, твари! За все!
Вот только от этих планов мести легче не становится, ибо главная сука, бл*дь и мразь – это я.
Один звонок… Прими я один – единственный звонок, и все было бы иначе.
Представив мою девочку беременную, цветущую и сияющую, прикусываю сбитый козанок, не в силах сдерживаться и, зажмурившись, прикладываюсь затылком об дверь, но не могу вытравить этот образ. Четко, как никогда, осознавая, что так выглядит счастье, так выглядит мечта.
Мечта, которую разорвали на ошметки, истоптали, испоганили, перемололи, будто в мясорубке. И как теперь собрать обратно, что вообще делать, я не знаю. Я просто не знаю.
Никогда раньше не кормил себя иллюзиями, но сейчас малодушно хочется ухватиться за мысль, что мои предположения могут быть ошибочны и, возможно, все не так, как я себе рисую. Однако, объективно понимаю, что моя жалкая надежда не выдерживает никакой критики. Логика, как и факты, – штука упрямая, а значит все так, если не хуже, и теперь надо найти в себе силы, чтобы окончательно убедиться в этом.
Словно прочитав, какое направление приняли мои мысли, ко мне подходит Гридас и, присев на корточки, осторожно предлагает:
– Серёг, может, в машину сядешь? Много внимания привлекаешь.
Только сейчас замечаю, что сижу на асфальте посреди парковки, и вся больница от пациентов до санитарок, едва из окон не выпрыгивает, наблюдая за моим припадком. Что они думают, и каким дебилоидом я выгляжу со стороны, мне насрать, но Гридас прав, светить рожей, пока эта гнида – Елисеев спокойно дышит, нельзя. Сначала вся его кодла сдохнет, а потом хоть трава не расти.
С этими мыслями поднимаюсь и, не обращая внимание на попытки Гридаса вразумить меня, иду в палату. Пора узнать всю правду, хоть я и слабо представляю, как спрошу о ней Настю.
Застыв перед дверью, сразу не решаюсь войти, но тут же отвешиваю себе мысленного леща. Тошно становится от этой, вдруг откуда-то взявшейся, трусости и робости.
– Лучше бы ты так робел, придурок, когда трусы с нее стягивал, – цежу зло и, перебарывая себя, открываю дверь.
Взгляд в сторону кровати подобен прыжку без страховки, поэтому, когда вижу, что Настя спит, невольно выдыхаю с облегчением, хотя перспектива томиться в ожидании и неизвестности сводит с ума.
Наверное, лучше было поехать к Томке на базу, привести себя хоть в какое-то подобие человека, да и не мешало бы посмотреть, что с плечом. Судя по промокшей повязке и пульсирующей боли, шов разошелся. В приступе бешенства я совсем про него забыл. Да и что шов? Когда вся жизнь в лоскуты.
Сейчас я не мог ни о чем думать, кроме ребенка, которого не случилось. Меня будто заклинило. Я снова представлял, что было бы если…, и готов был на стену лезть от сожаления, и невозможности отмотать ленту жизни назад. Пожалуй, нет ничего хуже понимания, что ты совершил непоправимую ошибку; что был другой путь, но ты упрямо шел этим, уверенный в своей правоте. Раньше я никогда ни о чем не жалел, считая это пустой тратой времени. Как говорится: все, что ни делается – все к лучшему. И да, многое можно переиграть, переиначить, но не когда на кону жизнь твоего ребенка и здоровье твоей женщины.