Конечно, я понимаю, что гнев – это не выход, но, если исходить из теории Кюблер – Росс о пяти стадиях горя, кажется, все в рамках нормы. Главное – не свихнуться от таких норм, а то по ощущениям я очень близка к дружбе с аминазином.
– Долго еще ехать? – не выдержав – таки, спрашиваю, продолжая смотреть невидящим взглядом в окно. Повернуться отчего-то не хватает смелости.
– Примерно полчаса, – отвечает Долгов севшим за несколько часов молчания голосом.
– И куда? – продолжаю допрос только, чтобы не возвращаться в эту звенящую, удушливую тишину.
– К Михалычу – моему отчиму. Если помнишь, я тебя прошлым летом к нему на пасеку привозил…
– Я все помню! У меня в отличие от тебя это не стотысячный раз, чтобы забывать, с кем я и куда езжу по ночам, – огрызаюсь, моментально вызверевшись.
Долгов, видимо, не ожидав такой реакции, несколько долгих секунд смотрит на меня немигающим взглядом. И да, я понимаю, что мне можно смело крутить у виска, но я не могу справиться с вдруг вспыхнувшей во мне болью.
Что это значит «если ты помнишь?»?! Что это, мать твою, значит?! Ты – мой первый мужчина, мужчина, от которого я ждала ребенка, из-за которого пережила такое, что и в кошмарном сне не присниться. Я люблю тебя, в конце-то концов! Как я могу не помнить?! Как?
Впрочем, вывод очевиден: потому что сам ни черта не помнит, потому что для него это все ерунда, не стоящая внимания – вот поэтому и задает свои осторожненькие, вежливенькие вопросы. В этом вся разница: то, что я собираю по крупиночкам и бережно храню, как самую дорогую ценность, для него всего лишь «если ты помнишь?».
– Что бы ты там себе не напридумывала, завязывай! Просто, бл*дь, прекращай! Не придирайся к каждому слову! Я не умею их подбирать, – цедит он тихо, приблизившись почти вплотную. От его горячего дыхания, обжигающего щеку, меня бросает в дрожь, а от запаха: смеси сигаретного дыма с цитрусами, мятой и чем-то таким очень терпким, мужским, внутри начинает поднывать. Мне хочется вжаться в дверь и попросить отодвинуться, но вместо этого растягиваю дрожащие губы в кривой усмешке и хрипло выдавливаю:
– Когда тебе надо, ты очень даже умеешь, Серёжа. Особенно, если хочешь съездить кому-то по ушам.
У Долгова вырывается обессиленный смешок.
– Не спорю, Настюш, умею, – соглашается он. – Но когда дело касается правды, превращаюсь в косноязычного барана, а уж на коленях и вовсе стоять впервой.
– А это ты типа на коленях? – моя очередь насмешничать.
– Не похоже? Надо лучше стараться?
– Хоть старайся, хоть нет, мне абсолютно все равно. Оставь меня, ради бога, в покое! Ты меня просто бесишь! – отрезаю, задыхаясь от его близости.
– А вот ты, Настюш, врать совсем не умеешь, – отзывается Долгов с мягкой усмешкой.
– Оно мне надо – врать тебе? – вновь завожусь с пол-оборота. – И, если уж на то пошло, из-за тебя я врала всем и каждому очень даже успешно.
– Просто они тебя не знают, – заявляет он с такой уверенностью, что меня трясти начинает.
– А ты знаешь что ли? – издевательски уточняю, повышая голос.
– И я тоже не знаю, – вздыхает он тяжело и, понизив голос, шепчет, вызывая озноб по коже. – Если бы знал, знал бы, наверное, и как к тебе подступиться, и что сказать, не боясь, еще больше все испоганить и сделать хуже. Но я, видишь, какой идиот…
– Хватит уже! – обрываю его, не в силах слушать эти откровения. – Я тебе все сказала. Можешь, ты, наконец, отстать от меня?!
– Не могу, Настюш, – качает он головой и смотрит так, что все внутри переворачивается. – Люблю тебя, как ненормальный. И, несмотря на то, что все уже «сто тысяч раз» было… как с тобой – никогда. После тебя все эти «сто тысяч» ни о чем. Ты – единственная женщина в моей жизни, которую я боюсь потерять, без которой не представляю свое будущее.
– Замолчи! Не хочу слушать этот бред! Ты о какой любви мне здесь говоришь? – захлебываюсь злостью и болью. – Ты что, вообще о ней можешь знать?! Ты…
– Настя, выслушай меня, пожалуйста, – касается он моих плеч ладонями, отчего меня будто двести двадцать прошибает, и все пробки вылетают к чертям собачьим.
– Не трогай меня! Не смей даже! – отшатнувшись, отталкиваю его руки. – В гробу я такую любовь видала, понял?! Останови машину.
– Прекрати истерику! – цедит он сквозь зубы, судя по выражению лица, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не повысить голос.
– Останови, я сказала! – кричу истерично. К счастью, Гридас, немедля, сворачивает на обочину дороги, иначе я не знаю, что бы сделала. Меня опять захлестнуло такой звериной злобой, что я едва могла соображать.
– Пересаживайся в другую машину или я пойду пешком! – требую, дрожа от ярости и едва сдерживаемых рыданий. Долгов с шумом втягивает воздух, явно что-то хочет сказать, но в последний момент передумывает и, смачно выругнувшись, покидает салон. Когда за ним со всей дури захлопывается дверь, внутри меня будто срывается спусковой крючок.
Задрожав, зажимаю рот ладонью и, отвернувшись к окну, плачу. Мне настолько плохо, что уже все равно, что на меня то и дело обеспокоенно поглядывает Гридас. Не могу держать в себе эту тяжесть, эту безысходность и безвыходность. Такое чувство, будто меня валуном придавило и как ни барахтаюсь, легче не становится. Хоть бы какая-то определенность, но нет: знаю, что не могу без Долгова, но и с ним всю наизнанку выворачивает. Это невыносимо.
– Слушай, Настасья, – нарушает вдруг неловкую тишину Гридасик, когда я понемногу начинаю успокаиваться.
Вскидываю на него горящий, предупреждающий взгляд через зеркало заднего вида. Гридас заметно тушуется, видимо, правильно расценив мой посыл, но, тем не менее, продолжает:
– Я знаю, что ты через многое прошла и имеешь право сейчас истерить…
– Истерить? – обалдев, уточняю, повысив голос.
– Возможно, я не так выразился.
–Возможно, тебе лучше выполнять свои обязанности, молча! Насколько я помню, за советы и психотерапию тебе не платят, – отрезаю, взбесившись от этого снисходительно-пренебрежительного «истерить», будто все мои причины не стоят и выеденного яйца, а вот у Серёженьки – у него, конечно же, все серьезно и разыгрывать карту жертвы – его прерогатива.
Правда, уже в следующее мгновение мне становиться ужасно стыдно за свой срыв.
– Извини, ты права, зарвался. Просто со стороны оно иногда лучше видеться. Но обещаю, впредь буду выполнять свои обязанности, молча. Сам не люблю, когда кто-то лезет не в свое дело, – заверяет Гридас смущенно, без единого намека на иронию или язвительность.
У меня же на глаза снова наворачиваются слезы, а на душе становиться совсем погано. Всегда презирала людей своего круга, которые срываются на обслуживающий персонал и ведут себя снобистски, а теперь вот сама…
Мне хочется немедленно извиниться, но машина останавливается, и с моей стороны открывается дверь.