Я не знаю, что ответить на это откровение, а главное, что думать. Внутри сумятица и сумбур.
– Иди уже, Настасья, – тяжело вздохнув, резюмирует Гридасик. – Он месяц провалялся с пробитой почкой, из тюрьмы сбежал, побывал в перестрелке, а впереди еще хрен знает, что. Какие, бл*дь, бабы? Ему бы отоспаться и пожрать, как следует.
Мне хочется съязвить, что очень даже такие – уткнутые лицом в матрас, но мне стыдно посвящать кого-то в этот кошмар, тем более, что он аукается в каждом шаге режущей болью. Надо сказать Долгову, чтобы, наконец, вызвал какого-нибудь врача, но эта мысль улетучивается, стоит подойти к домику и столкнуться с абсолютно нечитаемым, холодным взглядом сквозь пелену сигаретного дыма.
Долгов, облокотившись на перила веранды, задумчиво курит, оглядывая меня с ног до головы. Он кажется расслабленным, но я нутром чую, что под кожей у него закипает бешенство. Замираю в нескольких шагах и, жду, что он обрушит его на меня. Однако, Серёжа неторопливо стряхивает пепел и спокойно, словно у неразумного ребенка, интересуется:
– Проветрила голову?
Отвечать не вижу смысла, поэтому неловко отвожу взгляд. Долгов тяжело вздыхает.
– Иди на второй этаж, там все готово: и ужин, и постель.
Мне много, чего хотелось сказать, спросить, но я снова не смогла. Постыдилась себя, своих реакций, чувств. Поднявшись наверх, не раздеваясь и не включая свет, я забралась под одеяло с головой, и разрыдалась.
Я плакала и плакала, и плакала. От безысходности: от невозможности что-либо изменить и что-то вернуть.
Наверное, в какой-то момент я отключилась. От боли ли, стресса? Черт его знает.
Очнулась от того, что вся горю и в то же время плыву куда-то.
Ничего не понимая, оглядываюсь в кромешной темноте и мне кажется, что меня снова избили и держат в подвале нашего дома, в той проклятой каморке.
Когда дверь в нее приоткрывается, и кто-то тихонько заходит, на меня такой ужас накатывает, что я, словно парализованная, застываю и не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Кто-то ложится рядом, матрас прогибается. Чувствую, как тяжелая, мужская рука опускается на меня поверх одеяла, по взмокшей шее проходится холодок чужого дыхания. Мужчина аккуратно зарывается носом в мои волосы и жадно вдыхает мой запах, а я не выдерживаю, начинаю дрожать и всхлипывать.
– Пожалуйста, не надо, – умоляю лихорадочно. – Я все сделаю. Только не надо!
– Маленькая, я не трону тебя. Я просто…
– Пожалуйста, – захлебываюсь истерикой. – Мой малыш… Не надо!
– Какой еще малыш? – пробивается сквозь вату перепуганный голос Долгова, в следующее мгновение над кроватью загорается светильник, и я вижу бледное, перекошенное от беспокойства лицо.
Долгов оглядывает меня лихорадочным взглядом и тут же прикладывает к моему взмокшему лбу холодную ладонь.
– Да ты вся горишь! – резюмирует он и, соскочив с кровати, откидывает одеяло, да так и застывает, глядя на мои бедра, становясь не просто бледным, а серея на глазах. Меня пробивает озноб и, я съеживаюсь в калачик, наконец, начиная осознавать, где я и что со мной.
– Гридас! – орет меж тем Долгов чуть ли не на всю базу и тут же бросается ко мне. – Настя! Настя, ты слышишь меня? Ты что… ты беременная что ли?
– Вы… вызови мне врача, – все, что могу сказать и снова проваливаюсь в густую темноту, в которую то и дело прорываются обрывки разговора.
– Давай, Гридас, неси ее в машину. Кажется, у нее выкидыш.
– Она что, беременная была? От кого?
– Да откуда я знаю?! Не от меня – точно.
– П*здец!
– Давай, быстрее, быстрее! – слышу нарастающую панику в голосе Долгова.
– Может, давай, я ее осмотрю, чтобы зря не рисковать? – как ни странно, узнаю Большеротую и хочу тут же запротестовать, ибо лучше умру, чем позволю ей лезть ко мне своими наглыми ручонками. Но, к счастью, Серёжа тоже не в восторге от ее предложения.
– Ты разве гинеколог? – осведомляется он резче, чем, наверное, следовало.
– Ну, нет, но…
– Ну, вот и не лезь тогда!
– Просто может, это ложная тревога.
– Она, бл*дь, кровью истекает! Какая ложная тревога?! – чуть ли не орет он. Я чувствую, как меня укладывают на заднее сидение.
– Ты пару часов назад тоже кровью истекал, – продолжает меж тем Большеротая вразумлять Долгова. – И ничего, как-то без больницы обошлось. Хочешь снова в тюрьму? Твои и ее ориентировки по всей России.
– Слушай, Томка, не вынуждая меня грубить тебе. Не суй свой нос, куда тебя не просят, – отрезает Долгов и садится в машину.
– Да ради бога! – бросает Рыжая напоследок. – Хочешь все просрать из-за мокрощелки, которая, мало того, что тебя засадила, так еще и забеременела, не пойми от кого? Вперед и с песней!
Глава 2
«Если бы он мог заплакать или убить кого-нибудь! Что угодно, лишь бы избавиться от этой боли!»
К. Макколоу «Поющие в терновнике»
Вот не зря говорят, обиженная баба злее черта, а недотраханная – хуже фашиста. Томка это подтверждает на ура, продолжая выкрикивать какую-то херню вдогонку.
Я не слушаю, да и мне, если честно, пох*й, кто бы что ни говорил сейчас.
Смотрю на мертвенно – бледное лицо моей красивой девочки: ее ввалившиеся щеки, бескровные губы, и огромные тени под глазами, и меня колотить всего начинает, как припадочного.
Она с каждой секундой все серее и серее, и дышит едва слышно, а я не знаю, что делать, за что хвататься и чем помочь. Просто, бл*дь, не знаю! Глажу ее лихорадочно, сопливо прошу о чем-то, как долбо*б из мыльной оперы, и задыхаюсь от паники, бессилия и дежавю. Кажется, будто мне снова восемнадцать, и я опять ноль без палочки, как тогда, когда Светка-тварь сдала моего сына в детский дом, и я ни хрена не мог сделать.
Я это чувство беспомощности на всю жизнь запомнил и двадцать с лишним лет рвал жилы исключительно для того, чтобы никогда больше, ни на одну гребанную секунду его не испытывать.
В итоге же сижу с миллиардным состоянием и властью, которая восемнадцатилетнему мне и в сказочном сне бы не приснилась, и просто смотрю, как смысл моей еб*ной жизни буквально утекает у меня из рук.
Мне не хочется нести всю эту киношную хуергу, про то, что, если Настьки не станет, то я… Вообще думать об этом «если» не хочу. Да и что я?
Я с того света выкарабкивался с ее именем. И на свободу рвался по одной – единственной причине – к ней, как бы пафосно это ни звучало. Но, когда лежишь в реанимации, жизнь предстает в совершенно иных красках и становиться до смешного простой, и понятной. Все «если» и «но» сразу же отпадают, остается лишь главное.