Гербер привел с собой четырех работников своего отдела — оперативников и администраторов. Я взял с собой Джона О’Рейли, который занимался у меня в отделе менеджментом и планированием. Встреча началась с обмена сердечными приветствиями и не обещала быть напряженной, хотя обе стороны многого от нее ждали.
Гербер был настроен на то, чтобы избежать конфронтации. Он открыл совещание ссылкой на совпадение наших интересов и на то, что мы работали на одного и того же босса — заместителя директора по оперативным вопросам. Он выразил уверенность, что мы сможем работать, постепенно разграничивая сферы нашей ответственности.
— Бэртон, — сказал я, прослушав его некоторое время, — зачем попусту тратить время? Через восемь дней появится единая Германия. Она будет в Европе и в НАТО. Она относится к европейскому отделу. Если ты хочешь ее — она твоя. Пусть твои кадровики поговорят с моими, и мы без всяких глупостей осуществим передачу.
Мои слова были встречены продолжительным молчанием. Потом Гербер, всегда остававшийся джентльменом, поблагодарил меня за предложение и сказал, что переговорит с заместителем директора и начнет эту процедуру. Я не сказал ему, что сам уже говорил с Диком Столцем о своем намерении отдать Восточную Германию. Он будет отвечать за объединенную Германию, а я буду наблюдать за Западной группой советских войск, все еще расквартированной в восточной зоне.
В момент этой встречи Пол Редмонд был в отъезде, и я не успел сказать ему о своих планах. Когда он узнал об этом, то просто взорвался:
— Какого х… ты отдал Бэртону Восточную Германию? У нас там полно работы.
— Потому что это было правильно, — отрезал я. — Пол, ради бога, через неделю она станет частью ФРГ. Зачем ты за нее цепляешься?
— Потому что это интересно — вот почему.
Я понял, что дело было не в его обычных колкостях, для него это действительно было очень важно. Это расхождение во мнениях еще более обнажило наметившийся разлад между мной и моим заместителем. За тот год, пока я руководил советским отделом, я начал испытывать беспокойство по поводу того, что некоторая часть руководства отдела как бы застряла во времени. Неужели они не видели, что пронесшиеся по Восточной Европе революции неизбежно должны были изменить роль ЦРУ? Печальная истина заключалась в том, что замкнутая субкультура советского отдела мешала расставаться с холодной войной. Как сказал Редмонд, дело было слишком интересным.
Мои проблемы не ограничивались Полом Редмондом. Мне было достаточно ворчания Стива Вебера и Джона О’Рейли, чтобы понять, что далеко не всем в отделе нравилось, что я пришел на смену Герберу. Вебер говорил мне, что сторонники жесткой линии не намеревались сдавать свои позиции. Они не верили в необратимость происшедших в Восточной Европе перемен и опасались, что, когда маятник качнется в обратную сторону, будут застигнуты врасплох. Вебер советовал мне проявлять терпеливость в отношении работников восточноевропейской группы. Большинство из них считало, что привычный им мир, в котором они прожили так много лет, рухнул. Они сидели у сейфов, заполненных описаниями тайников в Праге, Будапеште и Варшаве, а я им говорил, что тамошние ребята являются нашими новыми друзьями. Они приспособятся к переменам, говорил мне Стив Вебер, просто им потребуется время.
О’Рейли был настроен менее оптимистично в отношении сторонников жесткой линии, занимавшихся Советским Союзом. Он советовал мне избавляться от них. Отправь их в контрразведку, там они будут счастливы.
Оба были правы. И я решил, что мне надо начать с Пола Редмонда.
Карлсхорст, Восточный Берлин. 2 октября 1990 года
Закруженная вихрем кучка листьев пронеслась по булыжной мостовой мимо хмурого советского часового у входа в Музей капитуляции в Карлсхорсте, расположенный в самом сердце большого объекта КГБ в Восточном Берлине. Этот когда-то модный жилой район вошел в историю в мае 1945 года, когда представители немецкого вермахта подписали здесь акт о капитуляции. Само здание музея, где фельдмаршал Кейтель, адмирал фон Фридебург и генерал Штумпф подписали исторический акт о безоговорочной капитуляции, когда-то было офицерским клубом вермахта, но на протяжении последних 45 лет слово Карлсхорст стало синонимом советского КГБ. И вот теперь ослепительным осенним днем, через 45 лет после капитуляции и за день до воссоединения Восточной и Западной Германии, я шел по тихой Рейнштайнштрассе с Рэмом Красильниковым. Со мной в Берлин на очередную «гавриловскую встречу» приехали Тед Прайс, сменивший Гэса Хэттавея на посту руководителя контрразведки ЦРУ, и наш московский резидент Майк Клайн. Я оставил своих спутников на конспиративной квартире КГБ вместе с начальником контрразведки ПГУ Леонидом Никитенко и решил прогуляться вдвоем с Красильниковым.
— Милтон, ты знаешь, сколько людей погибло во время Великой Отечественной войны? — спросил Красильников под впечатлением исторического окружения и тех событий, которые должны были произойти через день.
— Русских или вообще? — уточнил я, пытаясь определить, куда он клонит. Я еще не так хорошо знал этого человека, но с каждой встречей он приоткрывался все больше. Я с удивлением узнал, что он был поклонником Элизабет Баррет Браунинг, но не обязательно Роберта Браунинга, добавлял он с улыбкой
[69]. Теперь у меня было ощущение, что мне приоткроется еще одна грань этого незаурядного человека, может быть, что-то связанное не столько с поэзией Элизабет или Роберта Браунинга, сколько с многострадальной русской душой.
— Я назову тебе обе цифры. Более 21 миллиона русских и в целом по миру около 50 миллионов. Все это началось здесь, в Германии, еще до того как ты появился на свет.
Красильников, всегда очень тщательно выбиравший слова, казалось, был погружен во что-то. Его явно беспокоило нечто выходившее за цифры потерь во Второй мировой войне.
— Сколько вы потеряли в битве за Берлин, Рэм? — спросил я, нащупывая нить.
— Больше, чем вы за всю войну. Вы, американцы, как всегда, рассудили правильно и позволили нам взять Берлин. За каждого убитого немца маршал Жуков отдал четыре советских жизни. А теперь ты знаешь, что происходит? Знаешь, почему я хотел, чтобы наша встреча состоялась здесь изавтра?
— Нет, но, я думаю, ты мне скажешь.
— Да. Потому что несмотря на то что мы с боями и ценой больших людских потерь вошли в Берлин 45 лет назад и несмотря на то что мы были одной из четырех оккупационных держав, послезавтра мне для приезда в Берлин надо будет получать визу. Для военных этот вопрос будет как-то урегулирован, пока они полностью не выйдут отсюда, но мне и моим коллегам послезавтра будут нужны визы. Ты не видишь в этом иронии?
Правда заключалась в том, что я это чувствовал. Это была моя третья встреча с Красильниковым на протяжении менее года, и я чувствовал, как наши личные отношения заклятых врагов, относившихся с подозрением к любым мотивам другой стороны, постепенно сменялись отношениями оппонентов, которых происходящие события вовлекали в сферы общих интересов. Эта эволюция была постепенной, очень робкой с обеих сторон, и пока еще рано было говорить о возникновении доверия. Но существовало понимание того, что наш мир менялся. Этот изменяющийся мир стал новым элементом в отношениях с моим спутником, целиком поглощенным решением контрразведывательных проблем, которые ставила перед ним деятельность ЦРУ. Он оказался настолько поглощен этим, что у него не оставалось времени для обдумывания другой реальности — его система шаталась. Рэм Красильников, чье имя образовано сокращением слов «революционный мир», не видел, что все уже закончилось, разве только мелькала подобная мысль в какой-то короткий момент минутной слабости, которую он мог быстро подавить. Он, похоже, все еще был убежден, что если ЦРУ прекратит свою подрывную деятельность против СССР и социалистического единства во всех точках соприкосновения, кризис пройдет. В тот момент я подумал, что Рэм Красильников застрял все в том же искривлении временного пространства, которое захватило Пола Редмонда. Им надо встретиться, подумал я. У них очень много общего.