— Не может быть, чтобы все это принадлежало семье Ланге, — проговорил Тал.
— Погодите-ка, — сказала Дженни. Она вытянула из кучи часы и принялась внимательно изучать.
— Узнали их? — спросил Брайс.
— Да. «Картье», особые водонепроницаемые часы. Но не обычные, классические, с римскими цифрами. А особые: здесь нет цифр и циферблат черный. Сильвия Канарски подарила их мужу, Дэну, в пятую годовщину их свадьбы.
Брайс нахмурился:
— Где я мог слышать эти имена?
— Это владельцы гостиницы «При свечах», — напомнила ему Дженни.
— Да, верно. Ваши друзья.
— Числятся среди пропавших, — добавил Тал.
— Дэн очень любил эти часы, — сказала Дженни. — Когда Сильвия их купила, все посчитали это жутким мотовством. Финансовое положение гостиницы было тогда еще очень шатким, а часы стоили триста пятьдесят долларов. Сейчас, конечно, они стоят гораздо больше. Дэн потом шутил, что эти часы оказались самым удачным из всех их капиталовложений.
Она перевернула часы так, чтобы Брайсу и Талу была видна их задняя крышка. На золотом корпусе, прямо над эмблемой «Картье», было выгравировано: «МОЕМУ ДЭНУ». А внизу, под номером часов — «С ЛЮБОВЬЮ, СИЛ».
Брайс задумчиво посмотрел на мойку, доверху заполненную драгоценностями:
— Значит, это, по-видимому, принадлежало людям со всего Сноуфилда.
— Ну, я бы сказал, что это принадлежало тем, кто исчез, — уточнил Тал. — На тех жертвах, которые мы обнаружили, драгоценности были.
— Да, ты прав, — кивнул Брайс. — Значит, со всех исчезнувших содрали все часы и драгоценности, прежде чем... ну, прежде чем с ними произошло то, что произошло потом, черт возьми.
— Воры и грабители не оставили бы здесь такую добычу, — проговорила Дженни. — Они бы не стали отбирать все это только затем, чтобы потом бросить в мойке на кухне. Они бы все это во что-нибудь сложили и увезли с собой.
— Но зачем это все здесь свалено? — спросил Брайс.
— Убей меня Бог, не знаю, — ответила Дженни.
Тал недоуменно пожал плечами.
Драгоценности, сваленные в двухсекционной мойке, сверкали и переливались всеми цветами радуги.
* * *
Крики морских чаек.
Лай собак.
Гэйлен Копперфильд оторвал взгляд от экрана компьютера, с которого он считывал информацию. Облаченный в защитный костюм, он уже давно был весь покрыт потом, устал, тело у него болело. Поначалу он было решил, что птичьи голоса и собачий лай ему померещились.
Потом резко проорал кот.
Тихо заржала лошадь.
Генерал нахмурился и оглядел передвижную лабораторию.
Гремучие змеи. Масса гремучих змей. Их такой знакомый и смертельно опасный треск: «чика-чика-чика-чика».
Зажужжали пчелы.
Все, кто был в лаборатории, тоже слышали эти звуки, и теперь тревожно переглядывались.
— Это идет по внутреннему переговорному устройству, — сказал Робертс.
— Совершенно верно, — донесся до них голос доктора Беттенби, который сидел во второй передвижной лаборатории. — Мы здесь тоже слышим.
— Ну что ж, — проговорил Копперфильд, — послушаем концерт. Для переговоров друг с другом пользоваться внешними устройствами.
Жужжание пчел прекратилось.
Где-то очень далеко и тихо запел ребенок. Определить, кто пел — мальчик или девочка, — было невозможно, голос казался каким-то бесполым:
Господь меня любит, и я это знаю.
Так Библия учит меня.
К себе призывает Он малых и слабых.
Слабы они, Он же силен.
Голос был очень приятный. И мелодичный.
Но почему-то от него кровь стыла в жилах.
Копперфильду никогда не доводилось слышать ничего подобного. Хотя голос был детский, нежный и тонкий, в Нем все-таки присутствовало нечто такое... такое, что никак не должно было бы чувствоваться в голосе ребенка. В нем безусловно и явно не было ни малейшей наивности. Пожалуй, в нем было знание. Да. Слишком хорошее знакомство с массой ужасающих вещей. Угроза. Ненависть. Презрение. Все это не звучало откровенно, но ясно ощущалось под внешней поверхностью, билось под ней, как нечто темное и патологическое.
Иисус меня любит,
Иисус меня любит,
Да, Библия так говорит...
— Они ведь рассказывали нам об этом, — проговорил Голдстейн. — Доктор Пэйдж и шериф. Они говорили, что слышали то же самое по телефону, а потом из раковины на кухне. Мы им тогда не поверили: это так дико звучало.
— Сейчас мне это уже не кажется диким и странным, — сказал Робертс.
— Нет, не кажется, — согласился Голдстейн. Даже через переговорное устройство чувствовалось, как он дрожит внутри своего скафандра.
— Этот голос идет на той же волне, на которой работают наши радиофоны, — сказал Робертс.
— Да, но каким образом?... — удивился Копперфильд.
— Веласкез, — произнес вдруг Голдстейн.
— Конечно, — согласился Робертс. — В костюме Веласкеза есть радиофон. И оно воспользовалось этим радио-фоном.
Ребенок вдруг перестал петь. Тихо, почти шепотом он проговорил: «Помолитесь. Все помолитесь. Не забудьте помолиться». И захихикал.
Они ждали, что последует дальше.
Но теперь настала полная тишина.
— По-моему, оно нам угрожало, — проговорил Робертс.
— Прекратить эти разговоры, черт побери! — заявил генерал Копперфильд. — Нечего бросаться в панику.
— А вы обратили внимание, что мы все теперь тоже говорим «оно»? — спросил Голдстейн.
Копперфильд и Робертс посмотрели на него, потом друг на друга и ничего не ответили.
— Мы стали говорить «оно» точно так же, как говорят доктор Пэйдж, шериф и полицейские. Означает ли это... что мы фактически полностью встали на их точку зрения?
В голове у Копперфильда все еще звучал этот странный детский голос, вроде бы и человеческий, и в то же время какой-то такой, словно он исходил от привидения.
Оно.
— А, бросьте, — проворчал он. — Давайте-ка лучше за дело, у нас еще тьма работы.
И он снова погрузился в изображение на экране компьютера, но сосредоточиться ему никак не удавалось.
Оно.
* * *
К половине пятого вечера того же дня — понедельника — Брайс прекратил осмотр домов. Сумерки должны были наступить еще часа через два, но все уже вымотались до предела. Вымотались от хождения вверх и вниз по лестницам. От созерцания чудовищных, противоестественных трупов. От мерзких сюрпризов. Вымотались от осознания масштабов произошедшей человеческой трагедии и от того постоянного ужаса, что притуплял все чувства. От страха, что неистребимым тугим комком засел в груди у каждого. И от постоянного нервного напряжения, от которого они уставали сильнее, чем от тяжелой физической работы.