Человек-оркестр
На открытии дадаистской выставки в 1921 году в Париже были показаны лучшие образцы «антиискусства»: Сергей Шаршун принес свою скульптуру «Танец», увешанную воротничками и галстуками, Тристан Тцара привел «бродячего починщика фаянсовой посуды, который провизжал на дудочке свою песенку», а Валентин Парнах «протанцевал под музыку… лежа на столе, дергаясь и подскакивая»
[605]. Как оказалось, он изображал упавшую Эйфелеву башню и механические движения рычага и винта. Его танец стал предтечей фореггеровских «танцев машин», а его «оркестр-переполох» с участием мисок и кастрюль — предшественником «шумового оркестра». Оркестр Парнаха был чем-то средним между недавно появившимся в Европе джазом и футуристическим «искусством шумов»
[606]. А танец, под стать аккомпанементу, состоял из «подскакиваний, подбрасываний, подрагиваний, ёрзанья, спотыканья, истуканизации, прицелов, взмахов, покачиванья, взвинчиванья, игры плеч, обрушиванья, закупоров и взлетов». Парнах называл его «мимическим оркестром», в котором мог играть всего лишь один «выразительный человек»
[607]. В августе 1922 года этот человек-оркестр появился в Москве.
До войны поэт, переводчик, создатель джаза в нашей стране, Валентин Яковлевич Парнах (Парнох) учился в Петербургском университете и посещал студию Мейерхольда
[608]. Сыграть в спектаклях студии ему так и не привелось, но журнал доктора Дапертутто «Любовь к трем апельсинам» поместил стихотворение Парнаха «Араб». Написано оно было под впечатлением от поездки в Палестину, совершенной вместе с композитором Михаилом Гнесиным, — отчасти в поиске исторических корней, отчасти — гонимый антисемитизмом, который разгулялся тогда в России в связи с делом Бейлиса
[609]. После Палестины Парнах отправился в Париж, стал студентом Сорбонны, писал стихи. Его сборники иллюстрировали Наталья Гончарова и Михаил Ларионов, его самого рисовал Пикассо. Но поэзией Парнах не ограничился. «Часто ненавидел я Слово, это орудие разъединения людей, — писал он в автобиографическом „Пансионе Мобер“. — Меня томила мысль о всемирном языке»
[610].
Искать всемирный язык посреди воюющей Европы, когда народы (или, как говорили в старину, «языки») пошли друг на друга войной, было утопией. Но все же о ней мечтали самые смелые литературные умы — например, Велимир Хлебников и Андрей Белый. Язык «всемирный», «совершенный» или «универсальный» понятен всем потому, что в нем выражение совпадает с содержанием, название вещи — с ее сущностью. Именно на таком языке, согласно Библии, Бог говорил с Адамом. Тем не менее Библия умалчивает о том, изъяснялся ли Бог словесно или каким-то иным образом — например, с помощью жестов
[611]. Так, Андрей Белый увидел «язык языков» в эвритмии, «братство народов…: в мимическом танце». Именно танец — этот безмолвный язык языков «разорвет языки; и — свершится второе пришествие Слова»
[612]. Подобно Белому, Парнах искал всемирный язык сначала в музыке — в появившемся в Европе после войны, «после четырех лет гробового молчания»
[613], американском джазе, — а потом и в танце. Его «История танца», вышедшая по-французски в начале 1930‐х годов, — исповедание веры и любви к этому искусству:
Танец… — в равновесии планет и функционировании машин. Танец — женщина, мужчина, андрогин, зверь, растение, камень, насекомое, рептилия. Птица, спектр. Танец — богиня и ведьма. Тюрьма и спасение. Orchesis, salvatio, danza, dance, tanets, Tanz, baile, ballo, в каждом языке у него есть имя
[614].
В Париже Парнах не остался: он отправился дальше на юг, в Андалусию. Там увлекся историей марранов — средневековых евреев, гонимых Инквизицией, и начал переводить их глубоко трагичную поэзию. В описаниях пыток и предсмертных корчей он тоже видел танец. А в Париже источником хореографических вдохновений Парнаха стала Эйфелева башня. В стихах он назвал ее «жирафовидным истуканом» и даже пытался «станцевать» ее под модные фокстроты и шимми. Танец Парнаха был остро индивидуальным и телесным, не развлечением — криком души. Парнах вовсе не был одним из тех «славных, милых, либидинозных созданий, [на долю которых] остаются лишь танцы, джаз и прочие развлечения»
[615]. «В моей крови, — писал он, — кишели микробы музыки, в узких пределах моего тела развертывались необыкновенные события». Зазвучавший после войны джаз подействовал на Парнаха как разряд электричества. Услышав музыку, он «схватил бильярдный кий, как факир — змею. Вскочил на бильярдный стол и под низким потолком, под самой лампой пустился в пляс… Змея не сгибалась, зато извивался факир»
[616]. В его репертуаре были движения тореадоров и египетского танца, имитация «движений» когда-то потрясшей его Эйфелевой башни и «личные причуды собственного тела». В ноябре 1921 года в клубе «Палата поэтов» на бульваре Монпарнас прошел вечер его стихов и танцев с премьерой «синкретического театра ужасов»
[617].