ИЗ ФЕЛЬЕТОНА В.ИВАХНЕНКО “ТАК НАЗЫВАЕМЫЙ ДЕФИЦИТ”, “ВЕЧЕРНЯЯ МОСКВА”, 2 февраля 1939 года: Не так давно в том же магазине № 5 произошел любопытный случай. Покупатель, которому ответили, что нет крючков, крепко пристыдил работников магазина за их бездеятельность. Тогда неожиданно ему принесли целую коробку крючков весом в несколько килограммов.
– Позвольте, что я с ними буду делать, ведь мне нужно всего 10 пар крючков.
Ответ был решительный: или целую коробку, или ничего. Делягам невыгодно торговать мелочью. Им куда проще продавать оптом пошивочным артелям, мастерским и даже фабрикам. Злосчастную примусную иголку в большинстве магазинов не продают. Зато магазин № 17 Горпромторга (Колхозная площадь) завален ими. Нелегко москвичу приобрести рукомойник, обыкновенный жестяной бачок, бидон для керосина и т. д. <…> Промтрест Сталинского района вместо ложек, сахарных щипцов и других товаров, указанных в договоре, выпускает часто ненужные изделия. <…> Так совместными усилиями торговые организации и промтресты превращают пустяковые вещи в «дефицит».
Были дефициты и более серьезные, с которыми годами не могли справиться советские промышленность и торговля. Во второй половине тридцатых был сильнейший дефицит бумаги, и Мур столкнулся с ним очень скоро. Бумагу для рисования ему, как мы помним, приходилось доставать через знакомых девушек-художниц. Но не хватало и дневников, и школьных тетрадей. В Голицыно тетради и бумагу для Мура привозил из Москвы Муля Гуревич. Но и в Москве с этим товаром было туго. В июне Мур покупал для дневника нотную бумагу, “потому что тетрадей нельзя достать”.455
Этот дефицит продолжался уже несколько лет и был настолько очевиден, что о нем не умолчал даже Лион Фейхтвангер в своей просоветской, сталинистской книге “Москва 1937”: “…очень ограничен выбор бумаги всякого рода, и в магазинах можно получить ее только в небольших количествах…”456
Осенью 1939-го в занятом советскими войсками Львове командиры и рядовые красноармейцы ринулись в канцелярские магазины: “…покупали циркули, пуговицы, пачки тетрадей…”457
Писателю бумага жизненно необходима. Власти это понимали – и советских литераторов по мере возможности поддерживали. Литфонд получал бумагу непосредственно от Госплана СССР и распределял между писателями, но ее не хватало: в 1937-м государство выделило три тонны, а Литфонд просил 40 тонн.458 Бумагу писателям выдавали в магазине Литфонда по норме – 4 килограмма в год.
Приобрести пишущую машинку было еще труднее. Михаил Булгаков попытался купить ее за границей на гонорары от постановок “Зойкиной квартиры” и “Дней Турбиных”. Чтобы осуществить эту операцию, ему пришлось поехать в Наркомфин, где юрисконсульт сообщил “об отрицательном ответе”. По просьбе Булгакова юрисконсульт пошел к начальнику отдела, переговорил с ним. Пригласили Булгакова с женой: “…я ведь не бриллианты из-за границы выписываю. Для меня машинка – необходимость, орудие производства”, – убеждал писатель начальника. Тот “обещал еще раз поговорить с замнаркома”. После Наркомата финансов поехали во Внешторгбанк, но выяснилось, что открыть счет непросто, а “для выписывания чего-нибудь опять надо брать разрешение, и получить его очень трудно”459. При этом стоимость американской пишущей машинки возрастала до 4 000 рублей (754 доллара 30 центов
[60]). Правда, Булгакову обещали сделать скидку, если он принесет справку из МХАТа… Для сравнения: Илья Ильф в октябре 1935-го без каких-либо сложностей купил в США “прекрасную пишущую машинку”, заплатив всего 33 доллара.
Мой единственный друг
3 июля 1940 года в жизни Мура происходит важное событие. В дневнике он впервые переходит на французский. Прежде старался писать по-русски, чтобы адаптироваться к русской советской жизни, ассимилироваться. Даже когда вспоминал Париж – писал по-русски. Внезапный переход на французский – первое отступление от мечты стать своим. И если писал по-французски – значит, в этот момент и думал тоже на французском. Уже на следующий день он вернется к русскому, но первый звоночек прозвенел.
В тот день Мур узнал, что из Башкирии в Москву возвращается Митя и что он с бабушкой собирается на подмосковную дачу. Известие взволновало Мура больше, чем встреча с Иэтой Квитко в Столешниковом переулке. “Если бы Митя остался в Москве! – восклицает Мур. – <…> Это единственный тип, с которым приятно поговорить по-настоящему. У него свои недостатки, но есть и достоинства, как, например, настоящий ум, замечательные мысли, он очень блестящий, и мне с ним хорошо”.460461
На следующий день Мур позвонил бабушке Мити, та передала трубку только что вернувшемуся внуку – и мальчики договорились встретиться 5 июля в два часа дня на троллейбусной остановке у гостиницы “Москва”. Мите надо было ехать из Замоскворечья, Мур, скорее всего, пришел пешком – путь с перекрестка Герцена – Моховая до гостиницы “Москва” недальний. “Огромный, белобрысый и голубоглазый Митька” поправился на башкирском кумысе. Мур немного восстановился после зимних и весенних болезней. В глазах Цветаевой он был всё еще “худым” и “прозрачным”, но Мария Белкина в конце июля увидит Мура уже “плотным”. Два высоких мальчика, одетых по парижской моде (Митя еще не износил старой одежды, он станет хуже одеваться только с осени), ходили по московским улицам и говорили по-французски. Говорили вполголоса, чтобы другие люди не оглядывались на них. Иностранец в Москве – редкий гость, а у советских людей беседовать по-французски или по-английски не было принято. Андре Жида поразило, как плохо молодые русские знают иностранные языки. Ему это пояснили так: “…сейчас нам за границей учиться нечему. Зачем тогда говорить на их языке?”462 Это было еще в 1936-м. А после нового всплеска шпиономании во время Большого террора люди, публично говорившие на любом европейском языке, вызвали бы подозрение у бдительных москвичей.
Больше всего друзья говорили о литературе. Митя был и старше, и читал много, но Мур превосходил его: “Мне в то же время было бы трудно сказать, что я думаю про Анатоля Франса или про Пруста, а у него было всё”463, – рассказывал Дмитрий Васильевич. Разумеется, мальчики не только говорили “о сравнительных достоинствах романов Арагона и Мориака”464, но и обсуждали московских девушек. Митя хвастался, что спал со своей преподавательницей немецкого, и расхваливал ее достоинства: “Брюнетка, шикарная, старик, я тебя уверяю!”465 Мур завидовал другу, но утешал себя, что у него всё впереди, ведь ему еще не исполнилось и шестнадцати: “Верно то, что у меня еще много времени впереди и что будут времена, когда я, чорт возьми, буду обнимать и целовать (и т. п.) девушек; и не так долго придется ждать этих сладких времен, oui, monsieur”.466
Вспоминали Париж и уверяли друг друга, будто там сейчас нечего делать, вовремя уехали. Обсуждали оккупацию, но, в отличие от Ильи Эренбурга, не находили в ней пока ничего страшного: “Мы с Митькой много смеялись вчера и испытывали странное чувство: немцы на Елисейских Полях! Не знаю, как это воспринимать: в сущности, ничего особенно трагического в этом факте нет”.467