Наконец в одно прекрасное утро, наскучив долгим лежанием в постели и почувствовав себя несколько сильнее, я потребовал коляску, и сопровождаемый некоторыми из своих приятелей, отправился подышать свежим воздухом. Был сырой, серый, но теплый день, и хотя сначала у меня закружилась голова, я с истинным наслаждением дышал свежим воздухом и любовался светом Божиим, от которого успел уже отвыкнуть в душной и темной комнатке, служившей мне больницей. И странно, доктора строго запрещали мне всякое движение и в особенности прогулку, а между тем к вечеру, прокатавшись целый день в довольно тряской извозчичьей коляске, я почувствовал себя сильнее прежнего.
Около 7 часов вечера я решился сделать визит Дюма, твердо убежденный, что на днях буду в состоянии оставить Неаполь и отправиться на аванпосты, куда меня сильно влекли совершавшиеся там интересные события, – последние акты кровавой драмы.
Дюма жил на Кьятамоне в казенном дворце, отведенном ему по распоряжению диктатора. Положение его квартиры – одно из лучших в целом Неаполе. Дворец Кьятамоне построен на каменном утесе, входящем в море. Кругом отличный сад. Прямо напротив – Везувий и Портичи, несколько вправо – остров Капри, теряющийся в насыщенном морскими парами воздухе.
Многих, в том числе и меня, сильно интересовало, какую роль играл Дюма в неаполитанской революции? Что за странная дружба у него с Гарибальди, и какая вообще может быть дружба между этими двумя человеками, так мало имеющими между собою общего? Дюма, со своей стороны, мало заботился о разъяснении этих таинственных пунктов. Гарибальди еще меньше об этом думал, и конечно, очень многим не раз приходило в голову, что эта короткость есть не что иное, как создание пылкой фантазии французского романиста.
Но между тем были факты неоспоримые. Дюма имел в своих руках записки Гарибальди, даже некоторые из частных его корреспонденций, и был уполномочен по своему собственному выбору выпустить их в свет под своей же редакцией. Эта доверенность со стороны человека, каков диктатор Обеих Сицилий, была делом не совсем обыкновенным. Но тщетно я стремился проникнуть под таинственную занавесь. Я мог узнать только то, что Дюма на своей яхте перевез ружья из Марселя в Сицилию, для первой экспедиции, и еще оказал несколько услуг подобного же рода.
По взятии Палермо, Дюма тотчас же основал там свою резиденцию и объявил о выходе в свет нового журнала, под его редакцией на французском и итальянском языках. Гарибальди принял в этом деле искреннее участие, и во главе объявления напечатана была следующая коротенькая приписка от него:
«Журнал, который будет издаваться другом моим Дюма, под благородным названием Independente, будет верен своему имени и восстанет против меня первого, если когда-либо я совращусь с дороги, которой шел твердо до сих пор. Гарибальди».
Когда бурбонцы оставили Неаполь, Дюма переселился туда и, как я уже сказал, поместился в казенном дворце, отведенном ему диктаторским декретом.
Independente скоро вышел в свет. С первого же разу, в нем обнаружилось то направление, которому в Неаполе сочувствовали немногие. Дюма был редактором и вместе с тем почти исключительным сотрудником своего журнала. К удивлению, так называемые «articoli di fondo»
[140] написаны были с толком, ясно, отчетливо, без фантазий и красноречивых разглагольствований, которых ожидали от автора Монте-Кристо и другого прочего. Журнал распродавался хорошо, и раз попав в оппозицию, Дюма держался исправно, хотя впрочем не совсем самостоятельно, и посторонняя поддержка не всегда ловко пряталась под обычный слог и манеру известного публике романиста. Все радикалы, всё, что было оппозиционного в Неаполе, приняли сторону Independente. Но зато министерские журналы вскинулись на него довольно усердно и с большим озлоблением. Негодовали на Гарибальди за его дружбу с иностранцем, пришедшим учить их распоряжаться в их собственном дому. Восстали на то, что Дюма был назначен директором музеев и работ в Помпее и Геркулануме.
Дюма вдруг почувствовал себя политическим деятелем и как-то особенно стал гордиться этой враждой, конечно, не заслуженной им. Он принял какой-то несколько таинственный, но гордый и мужественный вид человека, гонимого за свои убеждения, предполагал врагов в тех, кто и не думал о нем, порою жаловался на злобу и несправедливость массы, но чаще с регуловским самоотвержением
[141] готов был всё принести на жертву святому делу. Вообще он очень напоминал Флорианову басню о льве и собачке
[142].
Против Дюма вооружены очень многие, а между тем личность эта, как тип своего рода, заслуживает некоторого внимания, и я намерен сказать о нем несколько слов. Не берусь судить его литературные произведения, с которыми, признаюсь, я очень мало знаком.
Дюма – француз с ног до головы, но не общий избитый тип парижанина. Его когда-то интересовали наука и искусство, его и теперь интересует человечество, его жизнь и благосостояние. Но желание рисоваться, играть роль, хотя бы и не выгодную, вот главная задача всей его жизни. Изо всего он берет именно то, что ему поможет к достижению главной его цели. Затем для него нет ни науки, ни искусства, ни человечества. Он пережил разные эпохи и постоянно добивался только того, чтобы произвести эффект, чем-нибудь отличиться. А потому он часто менял убеждения и для большего удобства привык не иметь никаких убеждений. Впрочем, нарядившись в какой-нибудь костюм, войдя раз в свою роль, он добросовестно выполняет её и принимает даже все её неудобства, со смирением и гордостью человека, страдающего за свои убеждения. В сущности, он добрый малый, готовый поделиться с приятелями кошельком и советом, лишь бы только воздавали ему должную по его заслугам честь.
Я застал редактора Independente в саду, в павильоне, за рабочим столиком. Он был в рубашке нараспашку, без сюртука и жилета, и писал с большим вниманием. В отдалении сидело несколько человек, которые сто́ят того, чтобы познакомить с ними читателя.
Лысый, седой старик, неаполитанец Бонуччи
[143], бывший директор работ в Помпее и Геркулануме, сидел в темном уголке, сатирически поглядывая по сторонам и улыбаясь. Бонуччи – один из тех людей, которых убеждения, проекты, намерения остаются неизвестными даже для их искренних друзей. Они живут скромно и тихо, будничной жизнью, кажется и не задумываясь над предметами, выходящими из их колеи; в минуту какого-нибудь кризиса, они вдруг, с обычным своим спокойствием, принимают смелое и неожиданное решение и снова потом продолжают свой тихий образ жизни, как ни в чем не бывало, до другого подобного же случая. Бонуччи уживался с прежним правительством, бывал в почести и в тюрьме, но поведение его не подавало повода к подозрению. В последние уже годы узнали его за отъявленного либерала, а теперь он был деятельным, но невидимым двигателем Indipendentе и оппозиции. В обращении он был до крайности прост; по неаполитанской привычке, говорил самые лестные вещи всем и каждому, но сатирическая улыбка не сходила с его лица.