Несколько оплошностей со стороны распорядителей всех этих церемоний увеличили народное неудовольствие. В караул ко дворцу были назначены пьемонтские солдаты, и национальная гвардия очень оскорбилась этим. В кофейных и на улицах почтенные граждане, в новых щегольских мундирах, громко кричали против такого недоверия к ним.
Из высшего круга, те немногие страстные охотники до придворных балов и выходов, остававшиеся тогда в Неаполе, были очень недовольны простым и добродушным обращением короля, его несколько суровым солдатским образом жизни, подававшим им плохие надежды.
Содержатели модных магазинов оплакивали невозвратную потерю всех этих Трапани, Кутрофьяно и прочих дуков
[154], принчипов и маркизов.
Ладзароне был бы доволен, но его смущали слухами об оскорблении его героя, его кумира, и он злобно косился на окружающее.
XVIII. Санджованнара
[155]
В одном из темных переулков Старого Города, в одном из тех кварталов, куда никогда почти не заглядывал никто vestito di panno (в суконном плате), находится знаменитая в истории Неаполя кантина
[156] Санджованнары.
Я случайно познакомился с этой страшной гаморристкой
[157], но я видел ее вне ее сферы, и она произвела на меня впечатление льва или тигра в тесной клетке зверинца Замма. Мне хотелось увидать ее на просторе, в том кругу, где она пользовалась неограниченной властью турецкого падишаха.
С трудом отыскал я ее душный подвал и увидал совершенно новую женщину. Ее короткая и толстая талия не была стянута в узкое шелковое платье; красная фланелевая рубашка без пояса и не застегнутая, давала полный простор ее круглым формам. Юбка неведомого цвета была приподнята с одной стороны выше колена, передник грубого полотна забрызган вином и запачкан. Черные волосы были небрежно закрыты трехцветным платком. Огненные глаза бешено сверкали и казались готовы выскочить из орбит. Во всей ее фигуре было что-то дикое, но живое и живописное.
Обстановка как нельзя лучше гармонировала с главною фигурой. Низкая комната вроде подвала с серыми, обсыпавшимися стенами; несколько деревянных скамеек и столов по разным углам, бочки и бочонки, глиняные бутылки с винами, вот вся мебель этого странного приюта. Свет фантастическими, но резкими пятнами падал на всю, бывшую у меня перед глазами сцену, напоминавшую картину Караваджо.
Полунагой рыбак, с недопитым стаканом в руке, с бешеным энтузиазмом слушал энергическую речь Санджованнары. Лицо его разгоралось от вина и от волнения; черная борода и густые волосы окаймляли его энергическую и смуглую физиономию. Опершись на его плечо, бледный, худой и черноволосый jettator
[158] слушал со вниманием, и жестами старался сдерживать шумные порывы своего товарища.
Не знаю впрочем, известно ли русским читателям, что такое jettator? Предполагая, что нет, постараюсь в нескольких словах познакомить их с этой интересной особенностью Неаполя. Jettatura (сглаз) в Неаполе не просто суеверие необразованного класса народа. Это почти религиозный пункт. Я знал многих людей освободившихся от суеверия и предрассудков всякого рода, которые однако носили на цепочке часов коралловый рог – верное лекарство против джеттатуры, – и бледневших при вперенном на них ястребином взгляде джеттатора. Джеттатура в Неаполе представляет собой начало зла, как Св. Януарий есть представитель благого начала, и они в постоянной вражде между собою. Освобождение Неаполя от всякого внутреннего и иноземного ига, урожаи, недождливая зима, дешевизна съестных припасов – всё это дело Св. Януария, но землетрясения, извержения Везувия, голодные годы и бедствия всякого рода – продукт джеттатуры. Как общественная, так и частная жизнь каждого неаполитанца проходит под влиянием этих двух противоположных сил. Джеттатура сообщается через посредство джеттаторов; весь яд ее сосредоточен в их взгляде. В Неаполе издано несколько сочинений о том, как узнавать джеттатора, и о средствах предостеречься от его злотворного влияния. Вообще джеттатура в жизни Неаполя играет очень важную роль, и о ней можно было бы сказать многое. Но здесь не место, и эти несколько слов сказаны мною лишь для того, чтоб объяснить странный термин, без которого я не сумел обойтись.
Возвращаюсь в кантину Санджованнары.
У ног рыбака сидел ладзароне лет тридцати, весь черный, в половину голый, в половину закрытый грязными лохмотьями. В руках у него была гитара; он бренчал на ней, и зажмурив глаза, тянул жестоким фальцетом следующий куплет, вновь сочиненный каким-то народным поэтом. Вот слова его песни, – я привожу их здесь, потому что в целом Неаполе песня эта пользуется особенной репутацией:
Quant’è bella (bis) la bandiera
Bianca, rossa, verde аса,
Che dell’alba fino alla sera
La vedesti sventeggia.
E sе tu non credi a me,
A Toledo va vede…
E se tu non credi a me,
Galubarda e nostro re
[159].
Окончив свой куплет и произнося по своему имя Гарибальди, певец снял свой фригийский колпак и бросив его на воздух, отчаянно закричал: «Viva!» – «Viva! Viva Galubarda!» раздалось во всех углах кантины.
Когда мои глаза несколько привыкли к темноте, я разглядел в темных углах кантины несколько человек самого низшего класса, таинственно шептавшихся между собой и запивавших свою беседу кислым вином из жестяных стаканов. Над дверьми висел фотографический портрет Гарибальди, подаренный им самим хозяйке этого приюта.
Я вошел закутанный в плащ и в венгерской шапочке без военных отличий. Приход мой несколько смутил всю публику, и на меня обратились вовсе не благосклонные взгляды; только музыкант-ладзароне невозмутимо продолжал, зажмурив глаза, свою песню. Войдя, я снял плащ, и публика, увидав красную рубашку, успокоилась. Санджованнара очень близко подошла ко мне, пристально смотря мне в лицо своими огромными глазами. Она узнала меня, и ей стало несколько неловко.