Он сидел молча, нахлобучив на глаза свою венгерскую шапочку, и старался не замечать окружавшего. Гарибальди – заклятый враг подобного рода оваций, и каждый раз, когда ему случалось показываться на улице, он испытывал истинное мучение.
Коляска остановилась у подъезда гостиницы, где Гарибальди часто обедал в последнее время. Народ собрался у окон; демонстрация принимала серьезный характер.
Несколько дней перед тем разнеслись слухи об отъезде Гарибальди. Он тщательно скрывал свои намерения даже от приближенных, а между тем не было харчевни в Неаполе, где бы не знали о не совсем дружелюбных отношениях его к новому правительству и о решении его удалиться от всякой деятельности. Все толковали это по-своему, но все единодушно желали, во что бы то ни стало, удержать его в освобожденном им городе.
Отчаянные «viva», раздававшиеся у окон гостиницы, прерывались время от времени длинными фразами, выражавшими сочувствие народа к Гарибальди; раздалось несколько угроз, конечно, не к нему относившихся. Пьемонтские карабинеры попробовали было водворить порядок, но встречены были очень не дружелюбно.
«Parte domani» (он едет завтра), – слышалось повсюду, и волнение усиливалось.
На следующий день, действительно, Гарибальди уехал на свою Капреру, где и теперь мирно занимается садоводством и огородничеством.
Отъезд его, хотя и не неожиданный, как-то изумил и ошеломил всех. Неаполь молчал, подавленный всей тяжестью этого события: оно огорчило всех, и от него ожидали самых печальных последствий. Но Франческо был слишком тесно окружен в Гаэте пьемонтскими войсками; реакционеры давно уже повесили носы и ожидали его возвращения точно так, как евреи ожидают пришествия Мессии, то есть страшно желая, чтоб оно сбылось, но ничем не помогая скорейшему осуществлению своих задушевных упований.
А Гарибальди и теперь еще спокойно живет на Капрере; он выдал замуж свою дочь за одного из храбрых своих товарищей, и Бог знает какой картофель и спаржу сеет он там на своем огороде! Быть может, тяжело придется немецким желудкам переваривать плоды его плантаций.
Я мало говорил в своих записках о нашем вожде, о герое Италии, который был душой и исполнителем великого предприятия; но теперь я считаю себя вправе посвятить ему одну из последних глав моих записок, и да простят мне читатели, если размеры этой главы не совсем будут равняться предыдущим.
Во всё время военных действий я мало видел Гарибальди, и видел обыкновенно в очень трудные минуты. До тех пор я знал его по рассказам, по печатным известиям и по фотографическим портретам, которые тайком покупал в Венеции за большие деньги. Я никогда не предполагал, чтобы фотография, это механическое передавание действительности, могла так переиначивать личность человека. Тем не менее, увидя в первый раз Гарибальди, я спрашивал сам себя: но что же общего между этим прекрасным, выразительным и почти женски-нежным лицом, и тою грубою суровою физиономией гверильяса
[192], которой снимок и тогда еще лежал в моей записной книжке?
Но я не один был обманут портретами Гарибальди. Вот что говорит о нем один английский турист, видевший его в Комо в 1859 г.:
«По портретам, которые мне случалось видеть, и по всему, что мне удалось слышать о Гарибальди, я воображал себе его очень плотным и высоким, сухого телосложения, с длинными черными волосами и густой бородой, одним словом романическим испанским гверильясом, который с одинаковым дилетантизмом поет романсы своего сочинения, аккомпанируя себе на гитаре, и убивает артистически людей. Вышло совсем напротив. Я с трудом верил, что этот спокойный, без аффектации и вполне порядочный по манерам господин (gentlemanly man), вошедший и усевшийся вместе с нами, – был Гарибальди. Он среднего роста: не больше пята футов и семи-восьми дюймов, широкоплеч и сильно сложен, но в фигуре его нет ничего грубого и тяжелого. В наружности его есть что-то английское; может быть, такому впечатлению способствуют его светло-каштановые волосы и борода, коротко остриженные и слегка подернутые серебристой сединой. Голова его очень правильно устроена, и по ней можно судить о высоком развитии умственных его способностей; лицо его очень красиво и выражает много доброты, – но, как ни вглядывался я в него, – я не видал ничего, обличающего на первый взгляд героя отступления от Рима и взятия Комо; только, когда он заговорил о несчастиях и угнетении своего отечества, губы его задрожали и в глазах засверкал так долго подавленный огонь, священный огонь, – и в эту минуту я совершенно понял характер этого человека. Ребенок остановил бы его на улице, чтобы спросить у него «который час?», но человек, которого бы он осудил расстрелять через полчаса, встретя его спокойный и решительный взгляд, не стал бы просить у него пощады. Во время нашего свидания он говорил о современных событиях (не упоминая о своих подвигах); он говорил с увлечением, но без жестикуляции. Вообще, у него спокойные и приличные манеры английского джентльмена».
Я привел эти несколько строк из записок английского туриста, так как на мой взгляд они вполне обрисовывают наружность Гарибальди, с отчетливостью английской акварельной картинки, и вместе с тем передают впечатление целого. Такие портреты редкость и в живописи, и в литературе. Во время последнего похода, Гарибальди носил, напротив, очень длинные волосы и не стриг бороды. Таким же я видел его на всех портретах.
Я предполагаю, что читатели знакомы с биографией этого замечательного современника, но тем не менее приведу здесь факты из предыдущей его жизни, которые могут бросить некоторый свет на эту еще не разгаданную личность.
Что Гарибальди сын ницского рыбака – это всем известно. У Гарибальди осталось навсегда самое отрадное воспоминание о той поре его жизни, – единственной, когда он жил для себя, – когда в рыбачьей лодке с несколькими сверстниками, сыновьями окрестных рыбаков, гулял он по Ницскому заливу, беззаботно отдаваясь впечатлениям. Я помню, однажды, в небольшой приморской деревушке Калабрии, несколько гарибальдийцев занимались, в виде развлечения, опасной ловлей пилырыбы (pesce spada). Гарибальди, с борту бригантина, следил за ними с приметным удовольствием, и в душе, кажется, проклинал свои серьезные занятия, мешавшие ему принять участие в этом увеселении.
С очень ранних лет, Гарибальди приобрел много практических и технических познаний в морском деле, и вероятно надежды его отца, желавшего пуще всего на свете видеть своего сына искусным моряком, совершенно бы исполнились, если бы не особенная случайность. Гарибальди очень рано начал мыслить и рассуждать, и в детской голове носились порой мысли, достойные более зрелого возраста. Благодаря усердным занятиям математикой, в которой он делал большие успехи, порядок скоро водворился в его мечтаниях; они приобрели мало-помалу положительный характер, и притом не замедлили получить очень определенное направление.
Гарибальди жил лицом к лицу с несчастиями, порожденными жалким административным и политическим положением своей родины, которую он любил со всей пылкостью своего нрава, со всей горячей преданностью uomo di popolo
[193].