Касаясь личных отношений с Катковым и порою возникавших между ними недоразумений, Белинский указывает на некоторые свойства характера своего товарища, осложнявшие их общение: «Катков имеет один недостаток — он очень молод, а кроме этого, он один из лучших людей, каких только встречал я в жизни. Я рад без памяти, что наши дрязги кончились и что вы-таки увидите нас так, как хотели и думали увидеть нас, когда отправлялись из Питера в Москву»
[265], — высказывал надежду на встречу с И. И. Панаевым Белинский в письме 19 августа 1839 года.
Продолжая тему соперничества из-за пристрастия к «барышне» (А. М. Щепкиной), Белинский делился с Н. В. Станкевичем (29 сентября — 8 октября 1839 года) своими наблюдениями: «Долго с Катковым вели мы себя прилично, хотя и были расположены друг к другу как нельзя лучше; наконец и с ним переговорили о старине. Любовь его была — религиозный экстаз; барышня наша оказалась существом, в объективном смысле прекрасным, страстное и, под характером страсти, глубокое, но совсем не нашего мира, и мы оба увидели, что были дураки, грязоеды. Он это узнал первый — сперва осердился на себя, ругал свое чувство на чем свет стоит, теперь смеется. Ах, брат, что это за человек! Ты знал его каким-то эмбрионом. Он сердится на свое чувство и всю сию гисторию, но это перевернуло его, пробило его грубую массу лучами света, и теперь это прекрасный юноша (хотел сострить, да не вытанцовалось). Он еще дитя, но его детство обещает скорое и могучее мужество. Какая даровитость, какая глубокость, сколько огня душевного, какая неистощимая, плодотворная и мужественная деятельность! Во всем, что ни пишет он, видно такое присутствие мысли, его первые опыты гораздо мужественнее моих теперешних. Насчет силы и энергии мы не уступим (особенно по части красноречия), но мысль, но глубокость — подлец, сукин сын — обиждательство терпим совсем понапрасну. В этом отношении его статьи для русского журнала потому именно даже не хороши, что уж слишком хорошо — им место в „Jahrbücher“ („Ежегодник“ (нем.). — А. Л.). И вместе с тем, сколько задушевности в этом юноше, какая прекрасная непосредственность! Когда ему говорят, что он еще дитя, он не сердится на это, как Аксаков, но улыбается и отшучивается, как человек, который понимает сущность и поступки»
[266].
В письме Боткину (3–10 февраля 1840 года) Белинский пишет: «Ах, Боткин, всею силою любви, которой так много дала тебе твоя благодатная природа, действуй на Каткова: он лучше всех нас, но в нем много нашего, то есть лени и мечтательности, рефлексии и фразерства. Да не погибнет он, подобно мне и другим, от недостатка деятельности, от развычки от работы, которая есть альфа и омега человеческой мудрости, камень спасения и условие действительности»
[267].
Белинский, безусловно, высоко ценил талант Каткова. Уже первые его публикации встречали доброжелательное отношение критика: «Статья Каткова прекрасна по содержанию и не совсем удовлетворительна по форме: он в ней похож на одного из тех богатырей, осиленных и заброшенных собственною силою, о которых он говорит в своей статье», — писал он А. А. Краевскому 19 августа 1839 года (Москва), но при этом высказывал и свои замечания: «Словом, его статье недостает прозрачности; много повторений и растянутостей; но содержание так богато, так сочно, мест поэтических так много, что статья все-таки прекрасна, несмотря на все недостатки»
[268].
Еще через некоторое время (16–21 апреля 1840 года) Белинский признается Боткину: «Он <Катков> полон дивных и диких сил, и ему предстоит еще много, много наделать глупостей. Я его люблю, хотя и не знаю, как и до какой степени. Я вижу в нем великую надежду науки и русской литературы. Он далеко пойдет, далеко, куда наш брат и носу не показывал и не покажет»
[269]. 16 мая 1840 года опять с восхищением пишет Боткину: «Статья Каткова — прелесть: глубоко, последовательно, энергически и вместе спокойно, всё так мужественно, ни одной детской черты. Необъятные силы в этом поросенке! Если он так только еще визжит, то как же захрюкает-то?»
[270]
Уже после отъезда Каткова за границу Белинский доверительно сообщает Боткину: «с Катковым мне было как-то не совсем свободно, ибо я страдал, а он еще хуже, так что был для всех тяжел; но и с ним у меня были чудные минуты»
[271].
И наконец, в длинном письме Боткину (30 декабря 1840–22 января 1841 года) Белинский подводит итог своих отношений с Катковым: «Теперь о втором пункте твоего письма — о Каткове. Признаюсь — огорошил ты меня! Я странная натура — никогда не смею высказать о человеке, что думаю, и часто натягиваюсь на любовь и дружбу к нему, чтобы примирить свое чувство к нему с понятием о нем. Твое суждение о Каткове ужасно верно. Я то же чувствовал, да не смел сказать себе самому. Из этого человека (я уверен в этом) еще выйдет человек, но пока он слишком кровян и животен, чтоб быть человеком. Приехавши в Питер, он начал с высоты величия подсмеиваться над моими жалобами о ничтожности человеческой личности, столь похожей в общем на мыльный пузырь, и говорить, что в наше время об этом тужат только дрянные и гнилые натуришки; а через несколько недель запел мою же песню, только еще заунывнее и отчаяннее. Потом толковал мне, с видом покровительства, о необходимости провести по своей непосредственности резцом художническим, чтобы придать себе виртуозности. У меня странная привычка принимать в других самохвальство за доказательство достоинства, — я и поверил, что он — статуя, виртуознее самого Аполлона Бельведерского, да и давай плевать на себя и смиряться перед ним. Вообще он вел себя со всеми нами, как гениальный юноша с людьми добрыми, но недалекими, и сделал мне несколько грубостей и дерзостей, которые мог снести только я, которых нельзя забыть и о которых расскажу тебе при свидании. Панаеву с Языковым тоже досталось порядочно за то, что они не знали, как лучше выразить ему свое уважение и любовь. Не скажу, чтобы у меня с ним не было и прекрасных минут, ибо это натура сильная и голова, крепко работающая. Он много разбудил во мне, и из этого многого большая часть воскресла и самодеятельно переработалась во мне уже после его отъезда. Ясно, что немного прошло у него через сердце, но живет только в голове, и потому от него пристает и понимается с трудом. Когда он с торжеством созвал нас у Краевского и прочел половину статьи о С. Толстой, я был оглушен, но нисколько не наполнен, но сказал Комарову и прочим, что такой статьи не бывало на свете. Статья вышла. Питер ее принял с остервенением, что еще более придало ей цены в моих глазах. Панаев и Комаров прямо сказали мне, что им статья не нравится, а последний, что он в ней, за исключением двух-трех действительно прекрасных мест, ничего не понимает. Я чуть не побранился с ним за это, хотя он и говорил мне, что в моих статьях всё понимает. Уже спустя довольное время, я сам поусомнился, заметив, что ничего не помню из дивной статьи. Перечитываю, читаю — прекрасно, положу книгу — не помню ничего. Твое письмо довершило. Ты здесь не то, что я, ты человек посторонний. Не забудь, что мы с Катковым соперники по ремеслу (выделено мной. — А. Л.), а я, по моей натуре, способен всегда видеть в сопернике бог знает что, а в себе меньше, чем ничего»
[272].