– А Хачик Грантович сейчас с Тамарой Михайловной в любви объясняется, – сказал Гарик, странно хихикая. – Директор с завучем в любви объясняется – вот картина!
– Да ну их всех к чертям собачьим! – сказал я.
– Да тише ты ори! – орал Гарик. – Не мешай им в любви объясняться!
– Да ври ты больше! – орал я. – Никто там в любви не объясняется!
Он хихикал и подпрыгивал.
– Объясняются! Объясняются!
Опьянел он сильно.
– …Хачик Грантович без нее жить не может, а она без него! Директор без завуча жить не может, а завуч без директора – вот картина!
– Брось врать-то!
– А ты погляди!
Да и я был хорош. Это точно. Ничего подобного я бы не выкинул, если б хорош не был. Разве бы я его послушал! Дверь была наполовину стеклянная, с решеткой. Занавеска доверху не доставала, и можно было при желании заглянуть в комнату в щелочку. Забраться по решетке до конца – только и всего.
– Ну, смотри, если врешь… – сказал я.
Он подпрыгивал и хихикал.
Я вскарабкался на дверь, но взглянуть мне так и не удалось.
Дверь открылась.
Если бы эта дверь открывалась наружу, я соскочил бы наверняка и был таков, но она открывалась в комнату. Я сразу не слез и продолжал висеть, вцепившись в решетку. Я никак не мог предположить, что дверь откроется с такой быстротой и в тот самый момент, когда я долезу до верха. Видно, директор как раз в это время собирался выйти на улицу.
Завуча в комнате не было.
Я почти отрезвел.
Хачик Грантович был удивлен не меньше моего.
– Стариков? – спросил он. – Ты?!
Я глупо кивнул.
– Что это значит? – спросил он, оправившись от удивления.
– Хотел у вас спросить, что задали на дом по алгебре, – сказал я неожиданно для самого себя.
– По алгебре?! – удивился Хачик Грантович. – Ах так! Я веду русский язык и литературу…
Я не дал ему договорить.
– По алгебре, – упрямо повторил я, продолжая висеть.
Он в руках держал палку, я думал, он меня этой палкой сейчас огреет, я как раз в подходящем положении находился. Я бы многое отдал за то, чтобы испариться, улетучиться, пропасть, раствориться, чтобы не висеть мне на этой решетке.
Он смотрел на меня, что-то соображал, руки держал за спиной, а в руке палка. Сделал шаг, и протез скрипнул, а я весь прижался к решетке, так что треснуло стекло.
– Неужели ты подсматривал за мной? – сказал он.
– Я не подсматривал, – сказал я испуганно, – что вы…
– А что ты здесь делал?
– Я? – спросил я.
– Нет, ты подсматривал, ты явно подсматривал!
– Я? – снова сказал я.
– А что делал здесь? Съезжу тебе сейчас по одному месту!
– Мне? – спросил я, но с двери не слез.
Он сделал еще шаг.
– Может быть, тебя кто-нибудь послал за мной шпионить?
Я не слезал. Переменил лишь позу. Висеть на решетке было неудобно. Ноги соскальзывали, зацепиться носком за решетку не так-то просто.
Короче, я надавил ногой на стекло, и оно вывалилось в комнату. Стекло разлетелось вдребезги у самых ног директора, и он палкой стал отбрасывать в сторону осколки. Я следил за его палкой.
– Слезай! – сказал он резко. – Ну! Слезай!
Я слез не сразу.
Он еще несколько осколков отбросил в сторону и говорит:
– Я расскажу всему классу! Завтра я расскажу всем, на что способен мой ученик! Пусть весь класс знает, что ты за мной подсматривал!
Только сейчас он обратил внимание на мои мокрые, в мазуте, ботинки и штаны.
Подошел ко мне поближе, давя осколки стекол.
– Да ты пьян! – удивился он.
Он вдруг стал такой красный, что я испугался.
– Вон!!! – крикнул он не своим голосом.
Я выбежал вон.
11
Еще новость! Из школы меня исключили. Сплошные новости. Вот уж не думал, что меня из школы исключат! Такие стенгазеты рисовал, зря все-таки они меня исключили, кто им теперь будет стенгазеты рисовать? Глупости люди делают.
Рудольф Инкович сказал отцу, что учиться я никогда не буду, не только на арфе, а вообще где бы то ни было, он, мол, все знает, как старый опытный педагог, и предрекает мне кошмарное будущее. (Это мы еще посмотрим, насчет кошмарного будущего, он не бог, и не пророк, и не какая-нибудь цыганка, чтобы предрекать мне будущее!)
И еще Рудольф Инкович сказал отцу, что собирался отправить меня в колонию, только в колонии я могу расти и стать человеком, но, учитывая старую дружбу с отцом, работу в одном оркестре, годы Гражданской и Отечественной войн, он отказался от этого.
Все еще перемелется, поработаю годик, денег заработаю, куплю себе перчатки…
Зато отец мне работу нашел. В парке культуры и отдыха требовался художник – писать разные афиши, объявления. Отец видел, какие я прекрасные буквы на стенгазетах рисовал, он не сомневался, что я с этой работой справлюсь. Я ему в Общество по распространению общественных и научных знаний такую стенгазету нарисовал, что все сотрудники упали от восторга.
Теперь-то я буду самостоятельный! Потому все в мою жизнь влезают, что я денег не зарабатываю. Если бы я зарабатывал, кто бы меня упрекнул в несамостоятельности! А то каждый раз слышишь: «Когда ты будешь самостоятельный, будешь все делать самостоятельно». Давно в кишках сидит!
Не хуже других могу заработать по своей специальности. Не каждый в мои годы может работать художником в парке культуры и отдыха. Я приблизительно представляю себе, что это за работа, весь парк на мне держится. То есть все объявления, все анонсы на моих плечах, не маленькая ответственность. Ясно, не ахти какая интересная работа, не живопись, но для начала полная самостоятельность. Куплю себе холсты, подрамники, красок накуплю, перчатки. Буду боксировать и писать картины, а там видно будет. В школу я всегда успею возвратиться, никаких талантов, ни черта для этого не требуется.
Ох и наслушался же я историй от матери, пока отец мне работу нашел! И про певца Агафонова, и кучу разных невероятнейших рассказов о том, что происходило с разными мальчиками, которые бросали школу. Отцу тоже досталось, будьте покойны, он даже больше меня виноватым оказался, а мать была во всем права: она и предвидела это, и предрекала, и предсказывала. «Это твой Вояка!» – кричала она. «Да не Вояка, а Боякин», – поправлял я. «Какое имеет значение, Бояка он или Вояка, – продолжала она, не слушая меня, – никакого значения не имеет! Это он, твой Вояка, испортил тебе всю жизнь, отрицательно влиял на тебя, а я его еще раньше на елку звала! Нет уж, нет уж, пусть он к нам больше не ходит, никаких Вояк! И я уверена, что это он украл тогда зажим для отцовского галстука!» – «Зачем ему какой-то паршивый зажим?!» – кричал я. «Зажим не паршивый, а единственно ценная вещь в нашем доме! Этот зажим из Персии, если ты хочешь знать, такого теперь не купишь ни за какие деньги, он знал, что делал, твой Вояка!» – «Не брал он никакого зажима!!» – кричал я, наступая на нее, отстаивая честь своего друга. «Зажим был бы на месте, но его нет», – отвечала она спокойно, и мне начинало казаться, что она нарочно говорит все это, чтобы позлить меня и отца, он слушал и морщился. «Ты принеси мне лучше супу», – сказал отец (он только что пришел с работы). «Вояка мне всегда не нравился!» – в какой раз повторяла мать. «Боякин! – поправлял я ее. – Боякин!!!» – «Прекрати орать! – вмешивался отец. – Немедленно прекрати орать! Или я не знаю, что сейчас сделаю!» Мать поставила перед отцом тарелку супу и продолжала: «Докатился твой сын до Агафонова!» – «Агафонов тут ни при чем!» – отвечал отец, хлебая суп. «Ах, ни при чем? Ты говори ему это, говори, чтоб он совсем распустился! Агафонов тут очень даже при чем!» – «При чем здесь Агафонов?» – спрашивает отец устало, поднимая голову, а ложка с супом в его руке трясется. «А ты знаешь с очками историю у Фигуровской?» – спрашивает она отца. Отец ест суп и отвечает: «У Фигуровской не знаю». – «А! Не знаешь? А следовало бы знать!» – «Я твою Фигуровскую знать не хочу, дура она набитая», – говорит отец, раздражаясь. «Фигуровская не дура, – говорит мать. – Это были иностранные очки, ей привез сын, он из-под полы достал…» – «Ну и что из этого?» – спрашивает отец. «Вы мне не даете рассказать все по порядку, – возмущается мать, – все время меня перебиваете! К чему я это все клоню, а к тому…»