– Погоди, – перебил я собеседника, – представь себе, что в твоей Британии в одночасье расстреляли всю королевскую семью, всю палату лордов, весь или почти весь офицерский корпус, разграбили имущество миллионов людей, в том числе твое лично, разогнали парламент, а самую мыслящую часть интеллигенции упекли в тюрьмы или вытолкали в эмиграцию. У крестьян, кормильцев Британии, отняли землю. Затем вас заставили пожить таким образом в течение трех четвертей века, а после разрешили восстановить все, как было. Сколько бы вам понадобилось времени для восстановления не то что изящных манер, а – подобия человеческой жизни?..
– Не знаю, – хмыкнул мой погрустневший собеседник. – Я не умею мыслить такими категориями…
– Приучили бы! А затем ты еще принялся бы мучительно вспоминать и просчитывать не только свое происхождение, но и то, как это происхождение скрыть…
– Ладно, – сказал Ле Карре. – У тебя-то самого в порядке с происхождением?
Это смотря как считать. Дедом моей матери был царский генерал Черногоров, и она (по старому, утраченному счету) – потомственная дворянка. Отец же – из простых крестьян украинского Приднепровья, из Каменки Черкасской области. Мои родители выпали из родовых гнезд и заново учились летать в новом воздухе. У меня жизнь устраивалась не столь драматично – я и учился, и писал, все вроде бы в свое время.
Уверен, что рядом со мной были люди, которые могли бы добиться большего, чем я, но им просто не дали. В моей судьбе счастливо совпало многое: прекрасная семья, отличные аттестаты об учебе, спортивные успехи и просвет в тучах, то есть хрущевская оттепель. На короткое время в стране возникла ситуация, когда чиновники растерялись, Хрущев мял их и сокращал, переформировывал, пока они его все-таки не съели. Но в процессе начальственной неразберихи был момент, когда в бетонной стене приоткрылась щель, и мы в нее проскочили, целое поколение так называемых шестидесятников. После нас определенно были люди и талантливее, и образованнее, но стена уже сомкнулась, восстановила монолитность. Революционный Сатурн снова принялся жрать своих детей.
В медицинском институте ко мне очень хорошо относился старик-академик Вадим Иванов, заведовавший кафедрой факультетской терапии. Он всего повидал в жизни и уже ничего не боялся. «Здесь не слышат друг друга, – сказал он однажды. – Все боятся, но никто никого не слышит. Знаете, чего хотят ваши больные? Исцеления, конечно, но вы им это не всегда можете дать. Они очень хотят, чтобы вы до конца их выслушали. Слушайте людей не перебивая: большинству из ваших пациентов ни разу в жизни не удалось высказаться до конца. Им станет легче уже оттого, что вы их дослушаете, что они поверят – кто-то готов заинтересоваться их болью»…
Врачебный диплом у меня был красного цвета, с отличием, – я всегда дорожил знаниями, конкретными особенно. Ни одна профессия не подпускает к человеку так близко, как медицина, нигде бы я не столкнулся с человеческими страданиями и с несправедливостью в такой концентрации.
Больницы были отдельно для начальников, отдельно для подчиненных. Лекарства тоже. Революционная бюрократия сортировала народ со всей своей жлобской одержимостью, были даже разные по комфортности палаты в одной и той же больнице для людей разного чиновничьего положения. Табели о рангах были везде, неравноправие было (и осталось) чудовищным. Задумав уйти в литературу, я вскоре понял, что она находится в советской иерархии выше здравоохранения и даже выше прочих искусств. До чего же категорично все были рассортированы!
Помню, в конце шестидесятых годов я оказался на одной из шумных декад, празднике украинского искусства в России. Такие празднички влетали стране в большие миллиарды, но тем не менее проводились регулярно. Братания же России с Украиной вообще устраивались на уровне всеармейских маневров: толпы участников, пьяные застолья, митинги на каждом углу. В один из декадных дней меня забросило в Кубинку под Москвой – там стояла воинская часть, руководимая легендарным в годы войны летчиком Кожедубом. К этой части было приписано большинство советских космонавтов, и ей же давалось право в дни парадов гнать свои самолеты над Красной площадью. Короче говоря, придворная гвардейская часть; прием, оказанный нам, был на уровне дворцовых приемов. Я глядел во все глаза – многое было внове, да и правила были особенные.
После знакомства с большим количеством непонятных летающих предметов нас пригласили к столу. Был я с актерами, певцами, среди которых выделялся ветеран войны, народный артист республики, баритон из киевской оперы Сергей Козак. Мы, сидя на скамеечке, шутили, рассказывали анекдоты – все как у людей…
Вдруг подбежал вестовой и откозырял мне: «Товарищ писатель, вас приглашают отобедать к командующему!» – «Спасибо, – ответил я. – Мы со спутниками сейчас придем, указывайте дорогу!» – «Товарищ писатель, – твердо повторил вестовой. – Приглашены вы и товарищи ученые. А товарищи певцы и артисты пообедают в столовой для рядового состава, ознакомятся с бытом наших летчиков». – «Это как так?! – возмутился я. – Моим друзьям нельзя сесть за один стол со мной? Да вот Козак, ветеран войны, народный артист!..»
И тут все, включая народного баритона, испугались. Взрослые, опытные люди вздрогнули, когда я завел этот разговор. Как они ринулись меня уговаривать! Буквально за руки вели к генералу: только бы все было спокойно, только бы ничего о них не подумали… У каждого был незримый порядковый номер в иерархии, и номер этот запрещалось перешивать со спины на спину даже в дни карнавалов.
Таких историй множество в каждой жизни и в каждом периоде советской летописи, сверху донизу. В начале девяностых, казалось бы в послекоммунистические времена, Ельцин выталкивал Горбачева из Кремля и одновременно бывший генсек переселялся в трехкомнатную квартиру, а его фонд лишился вскоре всех помещений. Не положено. Последний председатель советского Союза писателей Владимир Карпов сказал мне, что ему в связи с должностным повышением выделили квартиру застрелившегося министра внутренних дел страны Щелокова. Карпов рассказывал мне, что он не согласился переезжать, пока не получил бумагу с гарантиями, что квартира принадлежит ему насовсем. «Ух, квартирка, – говорил он. – Выходит на Кутузовский проспект, а чтобы не было шума и снайперы не могли целиться, в оконный проем вставлены четыре стекла одно за другим, все пуленепробиваемые, а одно даже зеркальное!» Министру было положено одно зеркальное стекло в раме, вот так…
Семь десятилетий назад из огромного количества полуграмотных людей начали выделять группу самых надежных и доверять им державные функции. Какова держава, таковы и функционеры… Было сделано все для того, чтобы уровень группы людей, потерявших привычные представления о нормах взаимоотношений в цивилизованном мире, о морали и праве, был объявлен государственной нормой. Традицию внедрили до такой степени, что стало преступным о ней задумываться. Однажды я доверительно разговорился со старым партийным работником на эти темы. Шли девяностые, многое уже было позволено, и я сказал, что простейшие решения, всегда предлагаемые коммунистами и фашистами, делают эти учения удобными для голодных людей. Но – подтягивается экономика, люди начинают лучше жить и тут же принимаются думать об истинном смысле жизни. «Чего? – переспросил мой собеседник и высморкал ноздрю на тротуар при помощи пальца. – Мудрил бы ты поменьше…»