В Киеве проходила Декада азербайджанской культуры, очередной фейерверк дорогостоящих объятий, когда клятвы в верности народа народу и вождя вождю звучали безостановочно. Я участия во всем этом не принимал – и не звали, и неинтересно. Тем более странным показалось приглашение на заключительный прием декады в киевском дворце «Украина». Причем меня не просто пригласили, а попросили быть непременно, прислали большой билет с гербами.
Стол, за которым мне было назначено принимать пищу, находился сбоку, не так уж и далеко от президиума. Тогдашний председатель украинского Союза писателей Василь Козаченко, певец Дмитро Гнатюк и академик Микола Бажан были искренне удивлены моим обществом. Но если Бажана мое присутствие обрадовало, то Козаченко погрузило в задумчивость. Все это должно было что-нибудь означать.
После произнесения первых речей и всеобщего вопля в честь великих народов, великих руководителей и великой партии, которая все это устроила, руководитель украинских коммунистов товарищ Щербицкий двинулся в зал. Он был крупным, заметным, репутацию имел человека жесткого и жестокого, поэтому зал зачарованно следил за его перемещениями. Щербицкий держал в поднятой руке бокал с чем-то спиртным и по дороге чокался со встречными. Тем не менее он двигался очень целенаправленно. Вскоре все заметили, что он идет к нашему столику. Козаченко и Гнатюк радостно вытянули шеи, а мы с Бажаном чуть отступили в сторону, понимая, что гость не наш.
– Знаете, кто мне нужен? – сказал, подойдя, Щербицкий. – Витя Коротич!
Меня еще никто не называл Витей. Я почувствовал себя как средневековая девушка, которую дракон выбрал на ужин.
– Пойдем, Витя, – сказал Щербицкий и на глазах удивленного зала обнял меня за плечи.
Мы пошли, как два педика в Калифорнии.
– Что же это ты, – продолжал член политбюро, доверительно прижимая меня, – дурака валяешь? Мне сказали, что ты разъезжаешь туда-сюда, нигде не работаешь. Надо браться за дело. Вот принимай журнал «Всесвiт» и делай его…
– Надо подумать, – сказал я. – Как вам позвонить, товарищ Щербицкий?
– О чем думать? – удивленно вскинул тот кустистые брови. – Номер телефона я тебе, конечно, скажу, но не в этом дело. Принимай журнал!..
Он продиктовал мне какой-то номер телефона, подождал, пока я запишу его на меню, и подтолкнул к микрофону, повелев сказать тост.
…Телефонный номер оказался несуществующим, а редактором журнала меня, оказывается, утвердили еще накануне, оставались одни только формальности вроде посещения секретариата ЦК.
Впрочем, сам «Всесвiт» был журналом хорошим, он не публиковал ничего, кроме переводов иностранной литературы – я сам печатал там свои переложения из Уолта Уитмена, Т. С. Элиота, современных американских поэтов. С конца шестидесятых годов меня прочили в редакторы ежемесячника; тогда это могло иметь для меня смысл, но теперь?
В его нынешнем виде журнал «Всесвiт» начал выходить в пятидесятых годах, и его возглавил один из главных громил украинской литературы Александр Полторацкий (он был высокого роста и носил кличку «Полторадурацкий»). Это был циничный, но неглупый человек, выполнивший социальный заказ по созданию ежемесячника, где будет вестись неусыпная борьба с буржуазными влияниями и будут предлагаться народу так называемые прогрессивные зарубежные авторы. Прогрессивных авторов, поскольку в мировой художественной литературе они были не шибко заметны, набиралось немного. Реакционными считались Кафка и Пруст, Ионеско, Беккет, Беллоу (в девяностых я буду преподавать в Бостоне вместе с нобелевским лауреатом Солом Беллоу) и даже не очень доступный, ввиду сложности, массовому читателю Т. С. Элиот. Почти никто из лауреатов Нобелевской премии, включая русских, не подлежал популяризации. Были еще реакционные авторы, так сказать, переменного значения. Такие, как американцы Говард Фаст или Эптон Синклер, перешедшие из разряда самых прогрессивных в категорию великих злодеев. Были авторы неизменно прогрессивные, как француз Андре Стиль или англичанин Джеймс Олдридж (помню, как мне в Лондоне понадобился Олдридж, и я обзвонил все издательства: ни в одном из них о таком авторе понятия не имели). Впрочем, закрома мировой литературы оставались огромными – там можно было выбирать и публиковать немало, даже при всех странностях отечественного отбора. Мы открывали для себя то Ремарка, то Фицджеральда, то Сартра (пока он восхищался советским социализмом), и ежемесячный журнал переводов мог вполне процветать.
Александр Полторацкий состарился, вышел на пенсию и умер. Сразу же разнесся слух, что редактором назначат меня. Но конец шестидесятых годов был временем, когда я мог потерять, а не обрести работу. Идеологический секретарь ЦК Федор Овчаренко ненавидел меня всеми фибрами своей партийной души. К тому времени в Киеве появился западноукраинский поэт Дмитро Павлычко, которого тоже надо было куда-то пристраивать. Павлычко был человеком одаренным, хотя и очень региональным по лексике и тематике, – весь из живописного украинского Прикарпатья. Судьба его сложилась непросто. Родившись до войны и впервые пойдя в польскую школу на территории, принадлежавшей Польше, он во время войны и сразу после нее оказался в зоне активнейшего антисоветского партизанского движения. Тогда же его арестовали, допрашивали и сломали – многие арестованные ломались в то время. Дальше начинается период, покрытый слоем гэбистских досье, которых мы с вами не читали. Сами досье хранятся, где надо, на Украине, копии их спрятаны, где надо, в Москве, а что у кого в душе происходит – дело личное.
В конце пятидесятых годов Павлычко переселился в Киев. Он был совершенно чужд этому городу, и поэтому следом за ним пришла легенда, что был Дмитро осведомителем у гэбэшников, сдавал им своих вчерашних друзей из партизанского леса. А когда случилась хрущевская амнистия и многие бывшие бандеровцы начали возвращаться из магаданов, пришлось Павлычко убираться в Киев. Это была легенда, а правда, повторяю, скрыта в не читанных нами досье. Но надо было как-то объяснять, откуда он взялся в Киеве, почему во Львове от Павлычко ушла жена и почему за ним потянулся в Киев дурно пахнущий шлейф сомнительной репутации.
Экзотический поэт немедленно получил в Киеве квартиру на углу Крещатика и бульвара Шевченко, книги его начали выходить одна за другой, и в книгах этих проклятия в адрес буржуазных националистов, папы римского и всех прочих врагов прогрессивного человечества чередовались с хорошо написанной лирикой. Павлычко искал общения, в разговорах сразу же раскисал и рассказывал одну и ту же историю о том, как следователь избивал его дощечкой от паркета. Был он какой-то весь неустроенный и жалкий, в ресторанах старался не участвовать в оплате застолья, исчезая за минуту-другую до подачи счета. Многие жалели его, иные пытались понять. Московский поэт Наум Коржавин, в ту пору много переводивший с украинского, в том числе мои стихи, как-то сказал мне: «Знаешь, Дмитро – человек, совершенно разрушенный внутренне. В нем сломали человеческую сущность. Он с коммунистами – коммунист, с националистами – националист, с евреями – еврей, с антисемитами – антисемит. Самое страшное, что всякий раз он искренен – там человеческой души уже нет…»