На следующее утро мне позвонил Бойченко, идеологический секретарь Киевского горкома партии. Он попросил ни с кем особенно не разговаривать о случившемся и немедленно зайти к нему. Я зашел, и разговор мне очень запомнился. Часто возвращаюсь как бы к стенограммам многих бесед и лицам людей, которые покорно жили и трудились внутри чиновничьего клубка, приняв государственную систему как неизбежность.
– Ты представить себе не можешь, – сказал тогда Бойченко, – сколько твоих коллег-сочинителей похихикают над твоим позерством. Ты больше моего слышал, как они вольнодумствуют у себя на кухнях, а я больше тебя знаю, как они в миру унижаются и готовы послужить кому угодно за хорошие вознаграждение или должность. Они таких истерик перед парткомиссиями не учиняют. Все они давно уже в партии и везде, где надо. Дверью в райкоме не хлопает ни один…
– Но я больше не пойду в райком к этим старым бандитам! Если они снова попробуют надо мной издеваться, я швырну в ближайшего чернильницей, стулом, авторучкой – чем придется, но ведь получится еще хуже…
– Когда они тридцать лет назад допрашивали невинных людей, те в них и не таким швыряли, но это не помогло. Я сделаю так, что тебе не придется больше ходить в райком. А ты подумай над моими словами. Ты, парень, влез в большую игру, откуда простого выхода нет. Думай, Виталий, думай…
Бойченко вскоре скончался от инфаркта миокарда. Он был очень интересным человеком, одним из тех, кто в партийной чиновничьей духоте создавал продушины для будущих Горбачевых. Были ведь и такие…
Осенью 1967 года в партийную организацию журнала «Ранок» официально сообщили, что я принят в ряды КПСС. Мне очень хотелось бы, чтобы какой-нибудь дотошный архивариус порылся в архивах и разыскал там протокол, которым оформили этот прием…
Несколько предыдущих абзацев закончены многоточиями. Многие раздумья обрываю на полуфразе. А ведь жизнь в стране была – сама определенность! Это была государственная определенность ненависти, противостояния всем, кто хоть чуточку отбивается от стандарта. Позже я не раз наблюдал сформировавшихся в этих условиях виртуозов приспособленчества, видел, сколь круто занижаются стандарты интеллигентского поведения, как само понятие порядочности выметается из обихода. Председатель украинского Союза писателей, мой служебный начальник, Олесь Гончар мог побурчать за чаем о несговорчивости вождей, но затем с легкостью подписывал любые письма, осуждающие то ли чешских либералов, то ли украинских вольнодумцев, то ли Сахарова с Солженицыным. Были двойные, тройные и несчитаные стандарты, позволявшие подличать в открытую, но при условии, что все повязаны круговой порукой непорядочности. Многое объяснялось немыслимо хитрыми тактическими ходами, и, пытаясь отыскать самое литературное определение всему этому, не могу найти слова приличнее, чем «хитрожопость». Помню, как тот же загадочный и вроде бы либеральный Гончар выступал, клеймя националистов, а затем все объяснялось некоей хитрой тактикой, которую не всем дано понять, но время, мол, покажет. Вольнодумствовали полушепотом, а врали вслух.
Когда через много лет в «Огоньке» мы распускали партийную организацию, я вполне естественно расставался с партией, с которой мы так и не сделали друг другу ничего хорошего, меня преследовало ощущение, что многие из партии выходят, как входили в нее – на том же уровне трусости и неискренности. Чиновничья (ни в коем случае не рабоче-крестьянская, как она себя величала) большевистская партия не менялась никогда, и, бесславно возникнув, она закончила столь же серо. Как писал по другому поводу поэт Т. С. Элиот: «Все заканчивается не вскриком, а взвизгом». Судороги доживающей партии продолжаются до сих пор, ее искусственно сохраняют при жизни, в частности, не дает ей погибнуть официальная власть. Союз чиновников не может быть извергнут обществом из себя с легким вздохом; ведь правила чиновничьих игр неизменны, а название организаций – дело десятое.
Кстати, о неизменности правил. В конце 1987 года, в самый разгар перестроечного либерализма, мы командировали молодого журналиста «Огонька» Дмитрия Бирюкова вместе с корреспондентом американского еженедельника «ЮС ньюс энд уорлд репорт» Джеффом Тримблом в путешествие по Транссибирской железной дороге. Они должны были написать путевые очерки с двух разных точек зрения, «двумя перьями». Очерк Бирюкова я запланировал в праздничный, на 7 Ноября, номер – к семидесятилетию Октября. Материал должен был рассказать о переменах, происходящих в Сибири, с ясным взглядом, что горбачевское дело перестройки есть очередная непобедимая партийная затея, как в Петрограде 1917 года. Примерно вот такая была банальнейшая «датская» (так назывались все материалы к праздничным датам) задумка, как бы взятка партийным начальникам. Дмитрий Бирюков и сочинил все, как было ему велено, – в меру торжественно и скучно. Но в материале оказался абзац, где сообщалось, что по данным сибирских ученых можно сделать вывод: уже сегодня 60 процентов сибиряков выступают за горбачевскую перестройку, процесс движется в единственно правильном направлении!
Очерк вышел в номере к 7 ноября 1987 года. А в своем докладе к этой же дате Горбачев сообщил, что все советские люди, как один, уже приняли перестройку. У него, значит, сто процентов, а у нас на сорок меньше. Он – генеральный секретарь никогда не ошибающейся партии. Ясно, кто не прав? Мне немедленно позвонил человек, которого я уважал больше всех в этой партии: Александр Яковлев. Он приказал срочно уволить автора статьи Дмитрия Бирюкова, да еще и наложить вдогонку взыскание. Ведь налицо было расхождение мнений рядового члена партии и ее генерального секретаря; за это рядовому полагалось суровое наказание. Никто, конечно же, не вникал в достоверность цифр (как показало время, сторонников у перестройки было куда меньше бирюковских 60 процентов). В Новосибирск была немедленно отправлена комиссия из ЦК для выяснения, что же это там за уклон (Яковлев позже рассказал мне, что Горбачев позвонил ему на рассвете, только лишь пролистав «Огонек», и кричал о заговоре в Сибири). Вот что такое чиновничье мышление даже в либеральные времена!
В общем, около года после этого я маскировал Бирюкова в глубинах отдела информации, публиковал его под другими фамилиями, только бы сохранить парню работу. К тому же он был зятем моего близкого друга, поэта Роберта Рождественского, и тут уже я ложился костьми… Если же совсем серьезно, то лет десять назад такого Бирюкова, конечно, отловили бы и уволили с волчьим билетом, а лет сорок назад могли бы и расстрелять. Чиновничий образ мышления не менялся в принципе никогда; он только выражался с разной интенсивностью.
В начале девяностых я пережил шок, когда тот же Александр Яковлев показал донос на меня, сочиненный патриотическим русским прозаиком и депутатом-коммунистом Василием Беловым. Писатель сигнализировал родному ЦК, что я являюсь троцкистом, и по сей причине требовал наказать меня, устранив из прессы. Что именно Белов смыслил в троцкизме, я представляю себе с большим трудом. Вологодского прозаика я знал хорошо, и насколько мне удалось понять, в Троцком Васю больше всего расстраивало еврейское происхождение Льва Давидовича. Но он знал чиновные правила и знал, что надо сообщить прежде всего о нарушении мною какого-нибудь из этих правил, чтобы партия занервничала и начала принимать меры. Не один Василий Белов был такой умный: партии приходилось кумекать и над доносами с Украины и разбираться с атаками, которые обрушивались на меня из Москвы. При этом она, даже перестроечная, никогда не считала нужным общаться со мной или другими на равных – она вещала, предупреждала, награждала. Но все это – сверху вниз, как высшая сила, а не обычная организация, составленная из нормальных людей. Хоть в ней-то самой мы были очень различны…