Жизнь сотен прирученных интеллигентов была трагична по многим параметрам, не только в смысле морали. Одно время ставка делалась на выходцев из деревни, как на более послушную, более беззащитную часть населения. Многих этих людей пригнали в город неустроенность и послевоенный голод. Но в городе они чувствовали себя неуютно, вспоминали о родимых завалинках, искали заступников и готовы были служить любому. Изувеченные системой жизнь и ее мораль прощали многое; люди эти были трагически уязвимы, как поэт Иван Драч, о котором я рассказал. Ломали ведь и талантливых; человеческая талантливость, не дисциплинированная моралью, может взрываться, как фугасная бомба. Выстроена была целая схема, в которой разместились сотни бесприютных, обозленных людей из деревни. Когда-то бездомные горожане сгоняли их с земли, заталкивали в колхозы. Теперь селяне толпились в непонятных и ненавистных им городах, не находя здесь душевного пристанища и не ощущая моральных обязательств перед всем этим вавилонским муравейником, где они оказались не по собственному вольному выбору. Чиновничья власть во многом втягивала этих людей в себя и вообще использовала их как могла. Немудрено, что это было процессом всеобщим, не только украинским или грузинским. И в России уже свергнутая большевистская власть именно «деревенщиков» легче других рекрутировала в ряды сторонников своего реванша. Люди эти терялись в атмосфере интеллигентских дискуссий, тянулись к силе…
…В конце августа 1971 года у меня погиб сын. Умница, отличник, он уже заканчивал школу и погиб у нас во дворе, под окнами, коснувшись оголенного электрического провода.
Тогда мне было очень трудно выжить. Тут-то чиновничья братия и решила достать меня, проучить за непослушание, городскую привычку к независимости. В общем, меня крепко шарахнули по темечку. В довольно жлобской по содержанию, но напрямую связанной с властью газете «Литературная Украина» появилась статья, огромная, на целую полосу, под заголовком «Кого воспевает поэт?». Мне и так не очень хотелось жить, а эта газета добивала, наотмашь, без жалости.
Подписал статью доцент Киевского университета, профессиональный стукач с Западной Украины, который регулярно писал всякие гадости про тамошних националистов. Фамилия у стукача была как репутация: Дубина. Чего только он не понаписал! Ухватив, к примеру, строку из моих военных стихов: «Падают сбитые «мессершмитты», железные ангелы их религии», Дубина обвинил меня в том, что я называю фашистов ангелами. Вся статья была такая; выждали – и достали. Редактором газеты был человек с военной фамилией Хорунжий, над которым и я, и еще несколько городских киевских остряков любили позабавиться, а он копил-копил свои обиды к доносу, он всегда так делал. Когда-то я назвал его доносчиком на собрании, так этот Хорунжий вскочил и заорал, что это его партийный долг – бороться с врагами, и он не позволит…
Они и не позволили.
На Украине никто в мои защитники не спешил; здесь и не таких рвали при всеобщем молчании. Кстати, ситуация такая могла повториться где угодно; и действующие лица по типичности были бы теми же. Помню, как примерно тогда же Станислав Куняев обрушился на Евтушенко с Вознесенским в Москве. Украинская поэтическая заводь не шелохнулась. Только что упоминавшийся Ваня Драч как раз выступал в университетской литературной студии вместе с этим самым Дубиной, и они в унисон разглагольствовали, какие на Украине вишни цветут и сколь наша поэзия благоуханна. Как им хорошо было рассуждать о вечности, это ведь была ИХ жизнь…
А я тем временем подыхал. Очень хотел умереть и, возможно, умер бы. Но из Москвы позвонил и предложил помощь Константин Михайлович Симонов: непростой судьбы писатель, но он не раз спасался из опал и знал, как это делается. Затем позвонили из Латвии и спросили, не хочу ли я у них поработать. Позвонили из Грузии и спросили, не хочу ли я у них отдохнуть. Тут же в мою защиту выступила «Комсомольская правда» – статью написал один из немногих оставшихся в украинской литературе образованных критиков Леонид Николаевич Новиченко; решили, что будет лучше, если украинской газете огрызнется украинский писатель. Новиченко был уже очень немолод, грустно прославился своей старательностью во времена сталинских погромов, но в шестидесятых годах стал одним из оплотов возрождающейся словесности, активно заступаясь за детей из того литературного поколения, отцов которого он уничтожал.
Все происходившее было для меня важно и поучительно. Это и был настоящий интернационализм, если воспользоваться испоганенной чинушами скороговоркой. Я с великой отчетливостью понял, что в стране уже существует система репутаций поверх номенклатурно расписанных должностных положений. Поверх барьеров и кормушек постепенно складывался честный фронт сопротивления чиновничьему всевластию; мы еще только нащупывали друг друга, но уже в одиночестве не оставались. На другом, диссидентском, уровне работал солженицынский фонд, выплачивая семьям репрессированных хоть какие-то деньги. На чисто человеческом уровне, том самом, который в стране и хотели разрушить, мы нащупывали друг друга по-новому, оберегали друг друга, помогали себе понять, что и у нас – сила. Через несколько лет мы поехали с Симоновым в Париж в составе одной делегации, и он, картавя, как обычно, повторял шутливый свой афоризм: «Если нельзя, но очень хочется, то – можно! Пробьемся…»
А ведь киевские чиновники требовали от меня единственного – покаяния. Они были очень огорчены тем, что нарушилась карательная координация (в Киеве – давили, московские интеллигенты – защищали). Позже, при других обстоятельствах, некий Николай Ищенко, позаведовавший отделом культуры в украинском ЦК, доверительно сказал мне, что они очень хотели уладить все куда проще – я прихожу к ним в ЦК, сочиняю нечто покаянное на заданную тему и получаю какой-нибудь Большой приз. «Эх, поспешил ты, – сказал Ищенко. – Большой шанс прошляпил…»
В тот раз я еще крепче усвоил: если хочешь остаться самим собой, нельзя заигрывать с чиновничьим муравейником. Нельзя позволить, чтобы тебя поймали хоть за мизинчик, хоть однажды покаяться. Если уже эти ребята ухватят, то будут держать, как кот держит птичку: даже вырвавшись, летать уже не сумеешь.
В дальнейшем мне помогал не только наработанный запас популярности, но и репутация человека, уцелевшего после директивной статьи. И тем не менее я понимал, что поэзия – стихия воздушная, а в этой стране затыкали рты поэтам и получше, чем я. Совершенно сознательно я все больше погружался в прозу и эссеистику. Кроме того, я, как никогда четко, понимал, что вырываться от чиновников надо, но прежде всего – от украинских, родимых, которые целый народ сознательно замуровывали в провинциальность. Как же они старательно искали и находили писателей, готовых в этом помочь, как укрепляли украинскую литературу именно на этом, примитивном, уровне и подавляли все попытки вырваться за рамки спланированной, обустраиваемой ими духовной провинции!
Я много ездил по бывшей нашей стране: Крайний Север, Дальний Восток, любимые мои Грузия с Латвией, – и с радостью ощущал, сколь дружелюбен и велик окружающий мир. Я был счастлив, что меня переводили замечательные поэты многих народов, что меня избрали почетным гражданином грузинского города Кутаиси, награждали какими-то янтарными медальонами латышских селений. Я понимал, что дружба разных народов на личном, человеческом уровне – понятие святое и она существует! Я делал свое дело все более сознательно, все лучше понимал, что моим уделом становится не одиночество, а дружественность хороших людей, согревающая душу. Были такие люди и на Украине: мои друзья по литературе Загребельный и Зарудный, певцы Гуляев и Мирошниченко – всех не перечислю за один раз. Все больше я понимал, что свобода не бывает русской или латышской, украинской или грузинской – исключительно национально-территориальной. Свобода всеобща, и она или есть, или отсутствует вообще. Высказывая такие мысли, я, с одной стороны, становился ближе многим важным для меня людям, а с другой – укреплял среди родимых дуболомов слухи о своем тайном еврействе (еще раз!). Старый лозунг славянских революций «За вашу и нашу свободу!» обретал для меня совершенно конкретный смысл.