Все сказанное здесь имеет отношение и ко многим другим представителям декоративно-национальной советской интеллигенции: кавказцам с газырями на груди и тостами на устах, представителям Средней Азии с их халатами и гаремами, прибалтам, живущим янтарем и салакой. Это была имперская политика унижения всех, не сросшихся с метрополией; она и приканчивала империю. Но тем не менее согласно этой политике из Украины давно уже вышибали мозги. Зачастую – вполне успешно. Кое-как городская национальная интеллигенция вызрела на западе республики, где каратели свирепствовали в основном после войны. Но на поверхность выталкивали самых провинциальных и беспринципных, поощряя лживость и трусость, культивировавшиеся там еще при Польше и Австро-Венгрии.
Я уже говорил и повторю, что тонкий слой национальной интеллигенции счищали, как шелуху с луковицы. Впрочем, и на самом деле, если ты знал только украинский язык, учиться было трудно, потому что украинские учебники и преподаватели были, как правило, примитивны. Если ты был деятелем украинской культуры, то узаконить свой статус, поступив в творческий союз, можно было лишь с визой начальства. Проскочить в Союз писателей просто на профессиональном уровне за то, что ты сочиняешь книги, вызывающие читательский интерес, можно было лишь в нечастые периоды послаблений. Такой просвет случился в начале хрущевских шестидесятых годов, приоткрыв дверцу для целого нашего поколения, так называемых шестидесятников. На смену ласковой придворной этнографической знати во многих республиках одновременно начали приходить люди чуть более образованные и менее пуганые, – хоть, понятное дело, с собственным неизбежным процентом дураков и предателей. Творческие союзы становились смесью очень разных людей и от этого начали взрываться один за другим.
Чиновничья власть придумала чиновничьи литературу с искусством – иначе не могло быть. Чиновничье мышление было надежно внедрено в творческое сознание; понятие «социальный заказ» доминировало. То есть: тебе велят, а ты делаешь, что велели. Если хорошо делаешь – с тобой хорошо расплатятся. В экономике царила так называемая «распределительная система»: предметы не приобретались, а разыгрывались, будто призы. Мастера кисти, слова и кинокамеры сражались за квартиры в привилегированных домах, за право приобрести мебель вне очереди, за меховые шапки и путевки в южные санатории – в чиновничьей стране распределялось все абсолютно, и важно было схватить вовремя. Появились писатели, больше умеющие добывать, чем писать. Появились ветераны революционных и военных сражений, свирепеющие в борьбе за вещи и привилегии (меня когда-то чуть не разорвали на парткоме за то, что я не удержался и сказал одному такому ветерану-добытчику: «Если бы вы так сражались в прошлой войне, как сейчас сражаетесь за мебель вне очереди, мы к осени 1941-го были бы уже в Берлине…»).
Поездки за рубеж тоже были формой поощрения. Там знали одних писателей, а к ним приезжали совсем другие, зачастую не умеющие отличить Микеланджело от Микки-Мауса. Была еще чиновничья контора по фильтрации произведений, которые разрешалось издавать за границей. Гонорары, во всяком случае львиная их доля, уходили не авторам, а в чиновничьи закрома. Считалось, что все, хоть раз опубликованное внутри страны, становится вечной государственной собственностью и отныне державные крысеныши могли как угодно корежить книги, перемонтировать фильмы и вообще грызть что угодно и в любом направлении.
Система общения с человечеством была крайне осложнена даже в Москве. Что касается нерусских культур советской страны, то здесь было совсем плохо. Впрочем, кроме всех шовинизмов, была еще одна причина, которую признавали неохотно: низкий уровень литературы в республиках, сформировавшийся за годы антиинтеллигентских кампаний, террора и застоя. Прикормленные провинциалы уже никуда и не рвались, а власть по любому поводу подсказывала им простые ответы. Разрешалось даже и погрустить вслух о «зажимке талантливых национальных мастеров», хоть этих самых «мастеров» и у них дома читали лишь из-под палки. Ах, как чиновничье племя постигло искусство разделять и властвовать! Единство не допускалось, склоки в творческой среде поощрялись по любому поводу. Звания с премиями, квартиры и мебельные гарнитуры раздавались так и разэтак, распаляя страсти в среде подконтрольных «властителей дум». Шла, в частности, огромная общесоюзная игра в литературу; в этих условиях обязательно надо было найти свой собственный УГОЛ ОТСТРАНЕНИЯ, чтобы работать, не погибая при этом от голода и не сходя с ума от бесчестья.
Я начал эту главу со слов об Украине, но процесс уродования человеческих душ был стандартизирован от Москвы и Молдавии до Якутии и Биробиджана. Правила и наказания были такими же всюду.
Упоминавшийся уже мною Виктор Некрасов, киевлянин, автор знаменитой книги «В окопах Сталинграда», в начале шестидесятых годов нарушил Правило. Причем нарушил по-мелкому, написав, что в Италии, Франции и США живется не так плохо, как нам внушали. Поскольку и без Некрасова все прекрасно знали, что там не так плохо, но Правило запрещало обсуждать этот факт, гнев властей был огромен. Статья «Турист с тросточкой» во влиятельных «Известиях» была только началом разноса. В спор включился даже самый главный тогда чиновник страны Никита Хрущев, лично оравший на Некрасова. Тогдашний украинский начальник Николай Подгорный усадил нас рядышком с Некрасовым в Верховном Совете Украины (решили на всякий случай пропесочить еще нескольких литераторов, в том числе и меня). Подгорный кричал: «Мы не позволим вам учинить здесь будапештские клубы имени Петефи!» Где тот восставший Будапешт, а где покорный Киев? Но во всей системе государственно поддерживалось убеждение, что человек, нарушивший даже мелкое Правило, способен нарушать и все остальные. Помню, как тогда же, в начале шестидесятых, киевский журналист Степан Колесник опубликовал статью о сельском хозяйстве, косвенно критикующую одного из партийных лидеров Украины. Немедленно журналист был вышвырнут отовсюду, исключен из партии, даже имя его запретили упоминать. Со временем, однако, выяснилось, что журналист все-таки был прав; более того, задетый им секретарь ЦК вынужденно ушел в отставку. При случае я спросил у одного партвождя, почему же и после всего остракизм тяготеет над несчастным газетчиком. «А потому, – ответил мне партвождь, – что он задел руководителя партии, и если такие, как вы, усвоят, что это просто…»
Я бывал близок к кругам, где принимались решения, и видел, как насаждается власть аморальных людей. Более половины моих критиков-литераторов, чтобы не сказать три четверти, отругав меня с высоких партийных позиций, подходили после этого и на всякий случай заверяли, что так было надо, потому что если бы не он, то кто-нибудь другой бы…
Только что упомянутый Виктор Некрасов, которого в итоге все-таки вытолкали из страны, сказал мне во время одного из таких разносов: «Это все не на самом деле. Это шизофрения, это бред, это все кажется. Отключись. Слушай их и валяй дурака». Валять дурака было очень трудно, но я знаю людей, которые выжили потому, что вовремя напялили на себя маски этаких дервишей, придурков, блаженненьких. Помню Николая Глазкова и Ксению Некрасову в Москве, Владимира Сосюру в Киеве. Многие их сверстники были исключены, казнены, замучены, а они трепыхались, как последние листики на усохшем дереве. Люди проходили сквозь игру по Правилам, где победители получали очень немного, а проигравших уничтожали.