Причем Софронов, как немало людей его типа, бывал обаятелен за начальственными столами, прелестно выдавал казарменные шуточки, обращенные в тосты, – в общем, всегда знал, чем потрафить сильным людям пролетарского мировоззрения. Однажды я оказался в одно с ним время в Монголии на каких-то «днях культуры». Софронов прямо-таки потрясал не умудренных светскими условностями потомков Чингисхана анекдотами, от которых должны были бы краснеть и верблюды. Любимец партии, он игнорировал интеллигентское презрение, изначально глубоко презирая суетливых умников. У Софронова было две версии его биографии. Одна из них бытовала среди либералов и гласила, что отец Софронова служил при царе-батюшке городовым в Ростове, за что был убит революционерами. Другую версию распространял сам редактор «Огонька», и она в чем-то совпадала с этой, потому что, минуя подробности, он всегда сообщал, что осиротел в первые годы революции. Наверное, большевиков с тех пор замучила совесть, потому что они были милосердны к Софронову, опекая и оберегая его всячески. Он был депутатом, Героем Соцтруда и членом многих престижных комиссий.
На софроновской неуязвимости сломал свои доперестроечные зубы Александр Яковлев, подавший в 60-е годы по начальству проект постановления о снятии редактора «Огонька» с должности. Он тут же подвергся штыковой атаке всего черносотенного крыла русской словесности во главе с Михаилом Шолоховым. Яковлев не раз рассказывал мне, как его, битого и тертого, не раз поражала тогда бандитская организованность черносотенной орды, лавина телеграмм и писем в защиту «верного рыцаря партии» Анатолия Софронова, окрики, последовавшие по этому поводу от самого Суслова. Яковлев сочинил еще статью о псевдоисторической прозе и отбыл послом в Канаду, что не было самым плохим из вариантов. Затем Александр Николаевич из Канады вернулся, попал в команду к Горбачеву. К этому времени репутация «Огонька» стала совершенно неприличной и Софронова уже поругивали в открытую. Тираж «Огонька» рухнул до минимального, хоть было цековское указание всем баням, парикмахерским, воинским частям и сельским клубам журнал выписывать в обязательном порядке. Тогда же участились разговоры, что слишком уже часто и явно Софронов использовал служебное положение для проталкивания на сцену своих кошмарных комедий. (Интересно, что позже, изучая штатное расписание «Огонька», я действительно обнаружил там местечко для человека, занятого пристраиванием софроновских пьес.) Кроме того, редактор еженедельника женился пять раз и немало нагрешил по другим линиям. В общем, Яковлев собрался с силами и сдвинул Софронова с должности. В конечном счете причина была почти та же, что при аресте чикагского гангстера Аль Капоне: того взяли за неуплату налогов, а Софронова – за неуплату членских партийных взносов. Когда Яковлев уговаривал меня пойти в журнал, одним из основных аргументов было: «Должны же люди увидеть, для чего я избавлялся от этого мастодонта!»
А тем временем я исподволь начал совершенно не ожидавшуюся от меня борьбу за вывод журнала из-под контроля цековского агитпропа. Я уже рассказывал вам, как в конце концов все это получилось. Другое дело, что намного легче не стало, но с конца 1990 года «Огонек» перестал подчиняться указаниям всех партий, включая коммунистическую. Это была внутренняя борьба журнала, о которой мало кто из читателей знал.
К этому времени мы были защищены стеной читателей. Одних подписчиков стало больше четырех с половиной миллионов (когда я пришел в журнал, их, при всех партийных усилиях, было чуть больше двухсот тысяч). Люди на рассвете в субботу занимали очереди у газетных киосков, ожидая свежего номера. Миллионам людей (да и многим из нас, делавших журнал) чудилось, что настало (вот оно!) время, когда можно в легальной печати выражать свои взгляды на происходящее, защищать слабых. Случился очередной прилив общероссийских мечтаний, и мы с журналом очертя голову нырнули в него. При этом, как говорят актеры, надо было «держать морду», показывать, что уж кто-кто, а мы точно уверены в неизбежной победе! Но я куда больше других обонял в это время не только запах букетов, которыми нас искренне награждали; наличествовал и другой запашок – не очень приятный. И отпор я ощутил, сопротивление – сильное, злое, – я уже рассказывал вам об этом в начале книги, не хочу повторяться и перечислять хорошо известные вам события. Бывало невыносимо трудно еще и потому, что больше всего друзей у меня бывало в дни триумфов; когда же таскали на проработки в ЦК – телефон, бывало, не звонил целыми днями. Это теперь время от времени появляются желающие лечь на уже заглохшую амбразуру, объявить, что это они, только они делали замечательный журнал «Огонек», а я лишь внимал их советам. Боже мой, говорю этим орлам я, – где же вы были, когда меня волокли на очередные судилища? Почему никто из вас не вскочил и не сказал: «Это я, а не он! Отпустите Коротича, журнал – дело не его, а моих рук и вдохновения!» На самом же деле журнал делался усилиями многих талантливых и добрых людей, но шишки получал я. Ничего, сейчас все раны зажили и стало куда виднее…
В чем только меня не обвиняли! В дворянском происхождении и тайном еврействе, даже в принадлежности к какой-то масонской ложе. Самое главное, что расплачиваться приходилось за глупости нелюбезных мне отцов российского Октябрьского переворота, введших в начале тридцатых годов паспорта с пресловутой пятой графой. Принцип, по которому за нами закреплялась национальность, был биологическим, расистским: по папе и маме. Разве что не измеряли черепов по гитлеровскому примеру, хоть самые экстремальные придурки вроде генерала Макашова или активистов «Памяти», судя по всему, готовы и к этому. Суперпатриотические российские издания увлеклись расшифровкой псевдонимов и, если уж поминали большевика Троцкого, то сообщали, что на самом деле он Бронштейн, да еще и Лев Давидович, а лидер меньшевиков Мартов – и вовсе Цедербаум. Евреев заставляли быть таковыми, насильно сгоняли в негласные, но выгороженные гетто, только что шестиконечных звезд на куртки не пришивали. Стыдно и больно было глядеть, как из страны выталкиваются, уезжают люди русской, украинской, грузинской культуры, дети еврейских матерей, никогда не бывавшие в синагогах, не знавшие ни иврита, ни идиша. Вдогонку им улюлюкала мордатенькая шпана, люди, родившиеся от славянских родителей, но не сделавшие для своей биологической родины и сотой доли того, что совершили «выдавленные» ими из квартир, уходящие неизвестно куда хорошие люди. Штампователи пятой графы в паспортах, строители новых гетто продолжали атаки, начатые их предшественниками на сломе веков, когда народные гнев и тоску провокаторски разряжали в еврейских погромах.
Здесь кстати мне вспомнилось одно выступление Иосифа Бродского, прекрасного поэта, ставшего в изгнании нобелевским лауреатом, но до этого – вышвырнутого из России, с родины, униженного, даже не допущенного попрощаться с родителями, умиравшими в Ленинграде поодиночке и в одиночестве. Иосиф жил в штате Коннектикут, неподалеку от Бостона, и эмигрантская община пригласила его как-то выступить в бостонской университетской аудитории. Бродский был очень болен, но все равно читал много стихов, и читал хорошо. Он не отвечал на политические вопросы, не ругал коммунистов, не «бил хвостом» перед Америкой, просто был самим собой – несуетливым прекрасным писателем. Во время выступления из зала пришла очень характерная для таких встреч записка: «Мы, евреи-эмигранты, очень гордимся, что вы, еврей, так знамениты…» Иосиф не дочитал записки до конца и развел руками: «То, что я еврей по происхождению, – дело случая; просто встретились мои папа и мама, и случайно сомкнулись их национальности. Этим нельзя гордиться, этим нельзя огорчаться – это случай. Гордиться можно было бы, если бы я писал хорошие стихи, или кормил бездомных кошек, или содержал детский приют. Я поэт русской культуры, еврейского происхождения, пишу по-русски и по-английски, вот и все». Когда он умер, Иосифа отпевали в католическом соборе Нью-Йорка, а похоронили в Венеции, рядом с Дягилевым, Стравинским и другими хорошими людьми, в том числе петербуржцами, так и не возвратившимися домой…