Уже в день оставления нами острова Илу погода изменилась; подул довольно прохладный северо-восточный ветер, небо посерело, заморосил мелкий дождичек, а когда мы вышли в открытое море, то вместо зеркальной сапфировой поверхности, избаловавшей нас на переходе нашем из Японии в Гавайи, встретили свинцовые волны, увенчанные кое-где белыми гребешками. Первые два дня качка была еще сносной, но затем ветер все крепчал и крепчал, и последние два дня (а переход продолжался семь дней) разыгрался настоящий шторм. Быть может, настоящие моряки назвали бы это просто свежей погодой, но для нас, сухопутных, важно не столько название, сколько ощущение. Корабль то вздымался носом к небу, то скатывался в пропасть между двух гигантских волн, то с вершины волны вы видели безграничную даль океана, совершенно белую от кипящей пены, то, напротив, со всех сторон обступали вас стены мутно-синей волны, испещренные змейками сбегающей пены. Ветер был против, поэтому на палубе, благодаря ходу судна, он давал себя чувствовать с удвоенной силой и загонял всех в трюмы. Особенно трудно было совершать утренний туалет на палубе: того и смотри, ветер подхватит рубашку, которую вы скинули, или вырвет из ваших рук полотенце, или унесет губку, которую вы на мгновение выпустили из своих рук, что, между прочим, случилось со мной. В трюме качка давала себя чувствовать еще сильнее. Однажды утром китайский бой, приносивший нам завтрак, скатился с верхней ступени лестницы со всей своей поклажей, подобрал все бифштексы, гарнир и куски рыбы, рассыпавшиеся по грязному полу, и унес их обратно на кухню. Мы, было, повесили уже носы в перспективе невольного поста, но, к нашему удивлению, он через несколько минут появился снова с полным завтраком. Мы предпочли не углублять вопроса о том, каким образом удалось ему так скоро добыть новый завтрак. Вследствие качки пришлось даже прекратить общие занятия испанским языком, но себе лично я этой льготы не разрешил.
Наконец, на восьмой день нашего тяжелого плавания, во время которого великий океан вовсе не оправдал своего эпитета Тихого, мы увидели нагоризонте смутную линию земли, а затем вскоре вырисовались, подобно гигантским карандашам, небоскребы Сан-Франциско.
Снова японец с золотыми зубами выстроил нас на палубе для медицинского осмотра, а затем, когда пароход подошел вплотную к одной из многочисленных пристаней, всех нас, не исключая на этот раз и пассажиров первых двух классов, спустили на берег, но… не далее громадного пакгауза, не уступающего по размерам своим ангару гигантского дирижабля. Дали нам по бутерброду с мясом вместо обеда, и тут мы провели пять-шесть часов времени, пока производилась дезинфекция судна. У каждого выхода из пакгауза стояло по несколько портовых сторожей, которые зорко следили за тем, чтобы пассажиры не подходили ближе десяти шагов к запретной границе. Единственным развлечением за это время для нас было смотреть, как прибывали громадные фургоны, запряженные чудными, колоссальных размеров лошадьми, с доставкой разного рода продуктов на пароход, для забора для стирки, столового и постельного белья и прочих надобностей. Чем объяснить это предпочтение лошадиной тяги в Сан-Франциско, в одном из крупнейших городов Соединенных Штатов, где применение автомобилей несравненно более обширно, чем в Европе, я не знаю, но в пакгауз при нас не приехало ни одного автомобиля.
По окончании нашего пребывания на территории великой заокеанской республики мы снова вступили на японскую территорию нашего парохода, с палубы которого нам предоставлено было любоваться обширным рейдом Сан-Франциско и городом.
Из наших спутников только Бурышкин, как пассажир первого класса, съехал на берег, Руденский же и Никольский разделили нашу участь. Особенно огорчен и возмущен был последний. Он еще с Гавай телеграфировал нашему консулу в Сан-Франциско, предупреждая его о нашем прибытии, и наивно ожидал, что тот не преминет встретить нас на пристани и не откажет во всяком содействии соотечественникам.
В течении трех дней, которые мы провели в Сан-Франциско, грузя строевой лес для Перу и Чили, он все надеялся, что консул, задержанный хлопотами о нас перед местными властями, явится приветствовать нас, но так и не дождался.
В последний день, потеряв эту надежду, он послал негодующую телеграмму нашему послу в Вашингтон. Возымела ли она какое-либо действие – не знаю.
Три дня стояли мы на палубе, то глядя на расстилавшийся с правого борта обширный рейд, в котором, казалось бы, смело могли бы разместиться военные флоты всех великих держав, то на взбегавший по пологому скату от левого борта гигантский город с его небоскребами. Трудно было представить себе, что каких-нибудь 50–60 лет тому назад, то есть на памяти живых людей, на этом месте была легендарная столица золотоискателей Дальнего Запада, столь художественно описанная в занимательных рассказах Брета Гарта
{278}. Что будет на этом месте еще через полвека, если жизнь будет идти тем же головокружительным темпом? Безумно рискованным казалось воздвигать эти вавилонские башни в десятки этажей в местности, подверженной беспрестанным землетрясениям, на деле же оказалось, что эти железобетонные каланчи гораздо легче переносили судороги земной коры, нежели их двухэтажные соседи прежней постройки; когда последние от первого же толчка рассыпались прахом, погребая под грудой мусора все в них живущее, первые только шатались, как глубоко вбитые гвозди, и обитатели их отделывались лишь страхом и разбитой посудой.
При отходе из Сан-Франциско обнаружили мы на пароходе много новых пассажиров. Во-первых, сели десятка полтора молодых студентов, южноамериканцев, возвращающихся к себе на родину после трехлетнего пребывания в Соединенных Штатах для изучения английского языка и разного рода специальных профессий. Один из них, аргентинец, Ортиц-и-Бустаменте, был нашим спутником почти до самого Буэнос-Айреса. Веселый, жизнерадостный парень близко сошелся с нами и охотно давал нам практические уроки испанского языка, в котором мы подвинулись уже настолько, что могли без труда объясняться с ним. От него мы впервые узнали особенности аргентинского произношения, порядочно отличающегося от puro castellano
[180]. Эта группа ехала во втором классе, так как в Америке считается зазорным ехать в одном классе с цветными, но Ортиц все время проводил с нами. Во-вторых, небольшую группу составляли деловой и коммерческий народ, направлявшийся по своим делам, кто в Панаму, кто в Чили; это были большей частью пассажиры первого класса.
Наконец, в-третьих, самая многочисленная группа состояла исключительно из пассажиров первого класса и путь свой держала только до следующей остановки, в пределах той же великой республики, до Лос-Анджелеса. Целью этого короткого путешествия, которое, кстати сказать, можно было бы скорее и дешевле совершить по железной дороге, была возможность вздохнуть на палубе иноземного парохода от строгостей сухого режима
{279}. Всего полтора суток продолжался путь от Сан-Франциско до Лос-Анджелеса – время было дорого, и деловые янки не теряли его даром: и день и ночь в столовой первого класса шла гомерическая попойка, и любо было смотреть, в каком виде эти путешественники высаживались со «Сейо-Мару», стоявшем на открытом рейде Лос-Анджелеса, в расстоянии около полукилометра от города. Интересно было бы знать, возвращались ли эти humides
[181] к себе домой по железной дороге или же выжидали в Лос-Анджелесе какого-либо иностранного парохода для обратного рейса, чтобы опохмелиться в пути.