Довбор попробовал настаивать, но видя, что я мягко, но решительно отклоняю помощь, с видимым сожалением оставил свою попытку, и мы сердечно расстались с ним.
Я отправился в мою комнату, по соседству с которой была туалетная с приготовленной для меня, заботами жены Довбора, ванной. Только что я вошел в комнату, как раздался стук в дверь. Явился Шебеко.
– Ваше Превосходительство, генерал искренно огорчен вашим отказом принять его помощь. Он объясняет это вашей щепетильностью. Поверьте, что вы доставите ему истинное удовольствие. Не отказывайтесь.
Самыми убедительными словами я постарался выразить Шебеко, насколько я тронут настойчивостью генерала, и просил передать ему, что никогда не забуду этого движения его сердца, и был бы счастлив, если бы судьба дала мне возможность хоть чем-нибудь проявить мою признательность. С сокрушенным видом посланца, не исполнившего возложенного на него поручения, Шебеко покинул меня.
Не успел я еще прийти в себя после этого трогательного визита, как снова стук в дверь. На этот раз жена Довбора и с той же просьбой. Ну тут уже мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не прослезиться в буквальном смысле. Не помню даже, что ей я говорил и как убедил ее в том, что отказываюсь от их помощи исключительно только потому, что нет надобности в ней.
Отправляясь в Познань, я надеялся на полное содействие мне со стороны Довбор-Мусницкого, судя уже по тому, как быстро было дано им разрешение на проезд в этот город, но очень далек был от мысли, что встречу с его стороны столь трогательный, сердечный прием. Скорее, я мог ожидать некоторую холодность: он имел основание иметь против меня зуб.
Дело в том, что когда он летом 1917 года формировал в Минске Польский корпус, я был главным начальником снабжений Западного фронта, на мне лежало и от меня зависело снабжение вновь формируемых частей всеми предметами снабжения. Революция, формирование национальных войск несомненно указывали на грядущую полную автономию Польши, намеченную еще манифестом великого князя Николая Николаевича в начале войны
{185}. При такой обстановке русское добро из запасов фронта, выданное польским войскам, было прямой утратой для России. Поэтому я был крайне скуп на эти выдачи, прикрываясь нередко, что греха таить, тем, что красные армейские делегаты, недружелюбно относившиеся к дисциплинированным польским частям, следят за каждым шагом моим. Конечно, это не могло укрыться от опытного взора Довбора.
Кроме этого было еще и другое обстоятельство, которое, будь Довбор-Мусницкий злопамятным, мог бы припомнить мне.
В августе 1917 года исполнилось столетие смерти Костюшко
{186}. Польский корпус решил почтить память национального героя. Было назначено торжественное молебствие и парад. Высшие начальствующие лица, в том числе и я, получили соответственные приглашения. Я не пошел, а когда на следующий день я был с докладом у главнокомандующего, генерала Балуева, последний, похвалив молодцеватый вид поляков, спросил меня между прочим, почему он меня не видел? Я откровенно ответил ему, что, отдавая должное высоким качествам Костюшко как польского патриота, я тем не менее не вижу никаких оснований выражать особое почтение памяти человека, бывшего всю жизнь заклятым врагом России. Балуев промолчал и перевел разговор на текущие дела.
Несмотря ни на теплую ванну, ни на мягкую постель, ни на утомительную предшествовавшую ночь, проведенную в дороге, я не так скоро заснул, настолько меня растрогала сердечная доброта семьи Довбора. Действительно, свет не без добрых людей. Оглядываясь назад на свой отрадный путь из Советской России, на свою спокойную жизнь в Отвоцке, я видел, сколько добрых людей Господь Бог послал на моем пути. Все они не видели от меня ничего хорошего в прошлом, не имели никакого основания ожидать чего-либо в будущем, и между тем, совершенно бескорыстно каждый, чем мог, старался помочь мне. Мысль эта укрепляла меня, непроглядное грядущее не представлялось уже таким мрачным, как прежде, когда я покидал родину. Убаюканный этой мыслью, я заснул. Проснулся от легкого стука в дверь. Шебеко пришел разбудить меня. Было шесть с половиной часов утра.
Быстро совершив туалет, вышел в столовую, семья Довбора еще спала, но в столовой для меня был уже сервирован горячий кофе и солидная холодная закуска. Не торопясь поели, и в семь с половиной часов Шебеко повез меня в штабном автомобиле на вокзал.
Экстренный поезд, приготовленный для американского делегата, состоял из одного только вагона первого класса, разделенного на несколько четырехместных купе. Делегат, долговязый, тощий брюнет, уже сидел в одном из них и, разложив на диване карту, делал на ней какие-то пометки.
Шебеко представил меня ему. Он окинул меня, как мне показалось, удивленным взором, пожал руку, промычал «моонин», что у американцев должно обозначать «good morning»
[109], и вновь погрузился в свою работу. В соседнем купе помещался командированный польским правительством официальный переводчик, местный помещик, поляк, свободно владеющий немецким, английским и французским языками; немного говорил он и по-русски. Он и был моим собеседником в пути.
Прощаясь с Шебеко, я в самых горячих выражениях просил его передать мою глубокую признательность генералу Довбору и его жене за тот прием, который я видел в их доме, и мое искреннее огорчение, что ничем иным, кроме бесполезных слов, не могу выразить им моей благодарности и останусь, таким образом, их неоплатным должником. А его самого от души поблагодарил за то усердие и готовность, с которыми он выполнял возложенную на него Довбором миссию заботиться о моей персоне.
Ровно в восемь часов поезд тронулся. Путь был недлинен: через каких-нибудь два часа мы были уже на пограничной станции, на перроне которой нас, вернее говоря американца, ожидали уже немецкие делегаты. Переводчик подошел к одному из них и начал о чем-то говорить ему, указывая глазами в мою сторону, пока я со своими пожитками стоял в стороне, не зная, что предпринять.