По справочникам, вся семья до самой кончины Пинкуса в 1881 году жила у него. Если так, то Левушка – которому в момент смерти деда было 15 лет – не мог в детстве ходить к нему по субботам. Кто ошибается – справочник или наш герой? Этого мы, по-видимому, никогда не узнаем. Во всяком случае, по его собственным воспоминаниям, он жил с родителями на Садовой, а к деду ходил на Невский, восхищался его обстановкой, но самого деда при этом опасался. Вот что записывал с его слов Левинсон: «Импульсивный, живой мальчик побаивался раздражительного старика. Ворчливый благодетель с горечью отчитывал его за малейший беспорядок. Так что Левушка не очень расстраивался, когда дедушка уходил на свою обычную субботнюю прогулку. Тогда-то можно было звонить в большие часы с механической куклой, заводить музыкальные шкатулки всевозможных систем, которые стояли в желтом салоне. В доме его родителей ничто не наполняло Льва подобными эмоциями. Безразличие к предметам искусства было в то время повсеместным в среде русской интеллигенции. Так что дедушка стал для ребенка идолом, безапелляционным арбитром хорошего вкуса. По возвращении домой Левушка переворачивал вверх дном свою комнату, пытался переставлять мебель, следуя эстетике канареечного салона, прятал некрасивые предметы. При этом никакого представления о живописи у деда, по всей видимости, не было. Он никогда не узнал о том, что внук рисовал. Тем временем Льву исполнилось 10 лет. Поступление в лицей положило конец его паломничествам на Невский проспект. Сезам закрылся»
[95].
Мы, казалось бы, так и слышим голос Бакста, который диктует Левинсону эти воспоминания. Что в них правда? Что мечта? Что угадываем мы за этими словами?
Во-первых, Левушка ходит к деду по субботам. Сам дед каждую субботу ходит гулять. А в пятницу вечером? Справляет ли он шаббат? И почему, в таком случае, семья не справляет шаббат с ним? Где в это время находятся родители Левушки? Ходят ли они в синагогу? Если да, то в какую? Мы никогда ничего об этом не узнаем. Бакст ничего не расскажет об этой стороне жизни. И это молчание очень много поведавшего о себе художника, наше незнание об этой стороне его жизни есть, вне всякого сомнения, определенная форма знания. Ибо – в своей закрытости – религиозный мир Бакста открывается нам как интимный, внутренний, культурно и словесно неоформленный. Мы склонны предположить, что дед в синагогу ходил, а дети его – нет, и потому отправляли они внуков к нему в субботу. Но в некотором смысле, повторюсь, незнание нам здесь важнее знания.
Во-вторых, дед, по воспоминаниям Левушки, человек отнюдь не легкий. В канареечном салоне без него лучше. Не слышно упреков, за которыми, быть может, скрывалось недовольство тем, что дети живут вне традиции. При этом у деда-иудея красиво, «как в Париже», а у его детей – нет. По всей видимости, некрасота у них – не то позднееврейское или хасидское религиозное презрение к признакам внешнего мира, символом которого являлись молитвенно закрытые глаза, а отсутствие эстетизма в среде русской интеллигенции, разночинного шестидесятничества.
И, наконец, последнее: дед любит красивые вещи, но ничего не понимает в живописи, не интересуется ею. Более того, по всей видимости, светскую живопись он отвергает. В доме у него только одна картина – на еврейский сюжет, наверняка рассматривавшаяся им как предмет религиозный наряду с моделью храма или синагоги. О том, что Левушка увлекался рисованием, ему, чтобы не расстраивать, не рассказывали. Этот штрих – двусторонний запрет на изобразительное искусство, еврейский и разночинский, запечатленный в рассказе Левинсона, – мне кажется особенно интересным, важным и многое объясняющим в замедленном творческом становлении художника. Что же касается картины, которая висела у деда, то ее можно себе представить, например, сходной с картиной Жерома «Соломонова стена, или Стена Плача»
[96]. Есть в этой картине что-то своеобразное. Главное место уделено в ней изображению самой стены, то есть камням, поросшим зеленью. Маленькие силуэты молящихся, повернутых к зрителю спиной, едва вырисовываются на этом фоне, так что на них меньше обращаешь внимание, чем на стену да еще на крупные каменные плиты под ногами. Несмотря на ориенталистскую и пленэрную банальность, картина отличается от прочих творений Жерома какой-то таинственной неизобразительностью, почти абстрактностью.
Кому досталась картина, висевшая в канареечном салоне, мы также не знаем. Во всяком случае, после смерти Пинкуса его значительное состояние должно было бы, несомненно, быть поделено пополам между семьей дочери и вдовой Ривкой. Но «дети», то есть родители Левушки, вмешались в судьбу и несколько ее поправили в свою сторону. Сразу после смерти их общего «отца» они развелись и снова через месяц поженились. Так они смогли унаследовать не половину, а две трети состояния Пинкуса против трети, отошедшей вдове
[97]. Быть может, именно после этого они и смогли поселиться на Невском проспекте, в доме № 13. Этот адрес фигурирует в копии свидетельства о рождении, выданной, как мы помним, Левушке в 1882 году. С 1802 года этот дом принадлежал херсонскому купцу Абраму Израилевичу Перецу, а затем купцам Чаплиным. Там жили Грибоедов, Улыбышев, Бантыш-Каменский, Мусоргский; в нем находились знаменитейшая книжная лавка Вольфа и нотный магазин Бернарда, друга Чайковского. Так что с этого момента Левушка зажил в очень престижном и культурном месте.
Та же ситуация с разводом повторилась в апреле 1885 года (Левушке было 19 лет): родители вновь развелись и сразу же опять поженились – вероятно, вследствие кончины бездетной Ривки Моргенштейн. Однако год спустя, в 1886-м, они развелись в третий раз, и уже окончательно. Оба снова вступили затем в брак; Бася – с петербургским купцом, евреем Михаилом Соломоновичем Боришанским (1834–1909). А дети Розенберги поселились с этого времени отдельно от родителей. Часть наследства Пинкуса, доставшуюся матери, беспутный Боришанский довольно скоро промотал. А то, что досталось отцу, отошло после смерти последнего в 1890 году его второй жене. Шестью годами позже Бася и сама скончалась. Таким образом, к своим тридцати годам Левушка остался сиротой с воспоминанием о богатом деде и о его канарейках, об обеспеченном детстве, о каникулах на даче в Павловске… и без гроша за душой. Единственное, что унаследовал он от деда, это звание потомственного почетного гражданина
[98].