Кстати о канарейках деда. Вот что вспоминала о дне премьеры спектакля «Призрак розы», поставленного в Париже в 1911 году, прима-балерина Тамара Карсавина
[99]: «На сцене не было никакой суеты. Дягилев пребывал в благодушном настроении, суетился только Бакст – беспомощный, взволнованный, он переходил на сцене с места на место, держа клетку с канарейкой в руках. С его точки зрения, клетка была частью декорации, все же остальные смотрели на нее как на ненужную помеху. Сначала он повесил клетку над окном, откуда ее убрали – через это окно появлялся Нижинский, а другое окно следовало оставить свободным для знаменитого прыжка Нижинского.
– Левушка, ради Бога, брось ты свою канарейку, публика теряет терпение. Не будь идиотом, никто не ставит клетку с канарейками на комод.
– Ты не понимаешь, Сережа, мы должны создать атмосферу.
Бакст задержал антракт, но все же „создал атмосферу“, подвесив в конце концов свою канарейку под карнизом. Впоследствии во время гастролей клетка с чучелом птицы была „злонамеренно“ утеряна».
А между тем ни один рисунок Бакста к этому спектаклю, ни одна фотография постановки памяти о клетке не сохранили. Не была ли эта клетка с канарейкой тайным посвящением дедушке Пинкусу, воспоминанием о котором Левинсон завершал, кстати, и Историю Бакста? Но вернемся к вещам более серьезным.
Потомственный почетный гражданин
Что именно означало быть потомственным почетным гражданином вообще и что это означало для еврея?
[100] Почетные граждане составляли тонкую прослойку между дворянством и купцами, объединенными в гильдии манифестом Екатерины от 17 марта 1775 года. Принадлежность к гильдии определялась имущественным цензом, а социальные привилегии зависели от принадлежности к одной из гильдий. Например, купцы двух первых гильдий не подлежали телесным наказаниям. На титул почетного гражданина могли претендовать купцы, банкиры, предприниматели, оптовики, владельцы транспорта, верфей и т. д., принадлежащие к первой гильдии, с капиталом, превышавшим 50 тысяч рублей (таковым было состояние Пинкуса Розенберга), а также знаменитые ученые и художники. Для всех критерием были их «заслуги перед обществом и Отечеством». Почетные граждане пользовались социальными льготами и личными свободами, близкими к тем, которыми пользовалось дворянство: свободой от телесных наказаний и от обязательной военной службы, правом передвижения в карете, запряженной четверкой лошадей. Их наследники могли претендовать на дворянство. Александр Первый упразднил статус почетного гражданина, заменив его первостатейным купцом; но вскоре императорский манифест от 10 апреля 1832 года восстановил этот титул. Во второй половине XIX века носители его составляли верхний пласт среднего сословия. Титул почетного гражданина мог быть при этом личным или потомственным. Последний, кроме вышеперечисленного, позволял не платить подушной подати и баллотироваться в городские органы самоуправления. Жена и дети потомственного почетного гражданина наследовали его титул и теряли его только за преступление или же став ремесленниками. Но и в последнем случае бывший потомственный почетный гражданин сохранял личную неприкосновенность и свободу от подушной. К прошению о получении титула необходимо было приложить свидетельство о христианской вере за подписью губернатора. Однако по закону от 13 апреля 1835 года евреи, отличившиеся особыми заслугами перед государством, обладатели университетских и академических дипломов, могли подавать прошение на личный титул, а обладатели докторской научной степени могли просить о потомственном почетном гражданстве. Обладание как личным, так и потомственным титулом давало евреям, помимо общих гражданских свобод, право жить вне черты оседлости. Обладание титулом позволило, стало быть, Пинкусу не только самому жить в Петербурге, но и устроить в столице семейство дочери. До своего окончательного отъезда из России наш герой подписывал официальные документы дедушкиной фамилией Розенберг, гордо добавляя к ней заслуженный тем и переданный по наследству через усыновленного зятя титул «потомственного почетного гражданина». В годы своей юности он пользовался всеми гражданскими свободами и не мог, наверное, себе представить, что его право жить вне черты оседлости когда-либо подвергнется сомнению.
Портрет отца в роли Акосты
Что еще мы знаем о семье Левушки, об отце Рабиновиче-Розенберге кроме того, что семейная легенда представляла его в роли знаменитого гродненского талмудиста, – сведение, которое никакими документами не подтверждается? А какого рода отношения были у сына с отцом? Об этом мы не знаем почти ничего. Обычно многословный Бакст об отце не вспоминал. Левинсон писал о нем кратко, рассказывая о том, как недоволен был тот, узнав об увлечении сына рисунком. «Его дар проявился впервые на пороге его двенадцатилетия. Шестая гимназия готовилась отметить юбилей знаменитого русского поэта Жуковского. Для церемонии понадобился хороший портрет. Организовали конкурс. Бакст решился в нем участвовать. С пиететом унес он домой гравюрку, которая послужила ему моделью, и через четыре или пять дней принес рисунок. Он был объявлен победителем. Шедевр был вставлен под стекло и повешен в гимнастическом зале. С того момента Бакст был единогласно объявлен художником и мог гордиться многочисленными призами, выдаваемыми за рисунки. Отец Льва был не слишком обнадежен таковыми успехами, поскольку в остальном не было спасу от плохих отметок. Он считал, что его бездельник-сын рисовал из чистой лени. Потому он и запретил ему занятие, которое со всей очевидностью мешало ему учиться. Лев стал рисовать по секрету, ночью, при свече»
[101].
Прежде всего уточним: Левушке исполнилось 12 лет в 1878 году. Василий Андреевич Жуковский родился в 1783-м, его столетний юбилей приходился, стало быть, на 1883 год, то есть когда Левушке исполнилось уже не 12, а 17 лет, что поздновато для внезапного открытия рисовального дара вундеркинда. Но, может быть, как раз вовремя для запрещения рисовать накануне выпускных экзаменов. К этому мы еще вернемся. А пока отметим одну, казалось бы, незначительную деталь: портрет Жуковского работы Бакста был повешен в «гимнастическом»
[102] зале. Звучит это несколько странно. Может быть, Левинсон ослышался, может быть, Бакст сказал: «в гимназическом»? Вряд ли. Рассказ Бакста, как и его письма и литературные произведения, наполнен такого рода точными и порой странными деталями, яркими и острыми в своей нестертости, выпуклости, а оттого гипнотизирующими и придающими вкус правды всему описываемому. Бакст, как мне кажется, вполне сознательно использовал этот прием, который можно, вслед за Бартом, назвать «эффектом реальности»
[103]. В своей статье, опубликованной в журнале Аполлон в 1909 году, Бакст писал об этом приеме как о способе убедительного воплощения образов и в целом как о механизме работы воображения
[104]. Критикуя «недосказанность, ирреальность» форм современной живописи, он противопоставлял им греческих, индусских и китайских химер с их «логической последовательностью в анатомическом строении», которая «мирит зрителя с козулей и львом на одном туловище». «Еще разительнее, – продолжал он, – в греческой скульптуре – типы кентавра и сатиров, где глаз наслаждается удивительно найденным художественным сочетанием человека с лошадью, человека с козлом». «Прямо священным» называл он в связи с этим пример Данте, воплощавшего воображаемый мир с феноменальной достоверностью: «Нельзя более точно, более, скажу, математически точно, размерить, выстроить и укрепить Дантовский Ад и тем заставить уверовать в возможность его существования. Все расстояния кругов и спиралей „Ада“ можно восстановить на уменьшенной модели и шаг за шагом, как по булавкам, наколотым на картах военных действий, можно следовать за Данте и Вергилием. Опускаясь все ниже и ниже, Данте с чисто флорентийскою неумолимою точностью описывает, как внимательный геолог, постепенные изменения почвы, от воды и грязи до песка, железа, гранита, минеральных и кипящих источников; он пробирается сквозь густые клубы дыма, удушливые и ядовитые газы, под вековые своды и обвалы – развалины доисторических катаклизмов. Идя с трудом по зыбкой почве (Ад, песнь 1), он делает замечание, достойное флорентийского художника XIII века: „Моя упирающаяся ступня была всегда ниже другой (на отлете)“. Проверьте себя – вы будете поражены точностью этой детали, усугубляющей в читателе впечатление реальности путешествия Данте. Итак, всюду, где есть возможность, Данте старается дать прежде всего построение логическое и реальное своему вымыслу, и даже, например, классифицируя преступления, поэт опирается на представление, вошедшее в умы и души современников: он соединяет ветхозаветное представление о семи смертных грехах с Аристотелевским определением нравственности»
[105].