Каждые несколько минут путь мне освещают молнии, но я и без них с него не собьюсь. Стараюсь продвигаться как можно быстрее, но осторожно, чтобы не свалиться в глубокую колею, пробитую водопадом с небес, однако подстегиваемая как бурей, ревущей во мне, так и той, что безумствует снаружи, срываюсь на бег. От шлепков теннисных туфель по дороге комья грязи взмывают чуть не до пояса. Дыхание сбилось, и грудь вздымается тяжело, но меня несет все дальше.
И вот уже в очередном всполохе передо мною маячит заветный дуб. Забегаю чуть вперед, к воротам, и через них проникаю на поле, которое успело превратиться в болото. Насквозь промокшие высокие травы стали опасны для путника. Дважды подряд спотыкаюсь, падаю на руки и колени, но в конце концов добираюсь до обожженного огнем стихии ствола – голого и белого посреди тьмы, словно маяк, окруженный штормовыми водами моря.
Ну, конечно. Мой дуб и есть мой маяк. Недаром я так преданно любила его все эти годы.
Прижимаю ладонь к стволу и скольжу ею вниз, к корням, а там ощупываю землю в поисках местечка помягче. Найдя такое – без острых выступов – принимаюсь ожесточенно копать, совсем как тот сквайр с охотничьей сворой, из баллады. Вода сразу заполняет каждый сантиметр ямки, я напрасно вычерпываю ее, через несколько минут бросаю, заново начинаю в другой точке, потом в третьей, четвертой.
Тут гром и молния над моей головой сплетаются в единый свето-грохот, и от этого невыносимого единства я вскрикиваю, как раненая, и падаю на грязную топкую почву, руками крест-накрест пытаюсь закрыться от ослепительного бело-синего блеска и жду, когда сверху на меня обрушится град обломанных сучьев. Если бы в момент вспышки набраться смелости и поднять голову, видно было бы до дальнего конца поля – такой яркий случился разряд.
Но дерево устояло, не потеряв ни ветки. Я все еще жива, выгребаюсь как могу из грязи и подбираю совок, хотя отчаянно дрожу под натиском стихии, и вся решимость в моем сердце растаяла. Единственное, что удерживает меня от порыва пулей метнуться назад, под родной кров, – это мысль о Джессе на другом конце города, в тесной камере. Он слышит бурю, но не видит ее…
Снова за работу – и в конце концов, через много минут, после того как руки начало сводить от боли, клинок железного совка натыкается на нечто твердое. Это вполне может оказаться камень, но я знаю, что это не он. Бережно, осторожно, нежно обкапываю неизвестную вещь голыми руками, стараясь не обращать внимания на ком, подкатывающий к горлу. Возможно, передо мною – папина скрипка, ключ ко всем тайнам, ответ на все вопросы.
Дрожащими ладонями извлекаю из земли предмет в пластиковой оболочке, подношу его к свету от молнии. По размерам вполне соответствует скрипичному футляру, но точно сказать не могу – слишком плотно замотан. Но, должно быть, он. Наверняка.
Сердце выскакивает из груди. Сую сверток под мышку – и назад, к дому. Уже когда я оказываюсь рядом с трейлером, дождь прекращается, но молнии все еще разрезают небо. Тихонько проскальзываю в дверь. Фильм как раз закончился, по темному экрану бегут титры. Орладно все еще тихонько похрапывает.
Швыряю плащ на стул, сбрасываю, дрыгнув ступнями, грязные туфли, но с переодеванием в сухое повременю: слишком взволнована. Вместо этого украдкой проношу свое сокровище через коридор в ванную, усаживаюсь на пол и жду, когда уймется дрожь в конечностях. Пластиковая обертка – толстая и жесткая, но после нескольких попыток мне удается разорвать ее. Комки грязи и травинки рассыпаются вокруг.
И вот он – футляр папиной скрипки, черный, потертый, весь в царапинах.
Но целый.
К горлу подкатывают рыдания, но я решительно подавляю их. Трясущимися, как в лихорадке, пальцами отстегиваю один за другим проржавевшие замочки, какой-то частью сознания опасаясь – не выскочит ли на меня оттуда какое-нибудь темное чудовище. Но из-под крышки веет лишь воспоминаниями о родном доме – виноградным суслом и пылью, папиным лосьоном после бритья и едва ощутимым сигаретным дымком.
Скрипка покоится на ложе зеленого бархата, смычок закреплен в верхней части футляра – такой спокойный, тихий, безмолвный, словно никто и не тревожил его все это время. Словно это не он гонял меня по лесам и озерам, манил и топил, угрожая лишить рассудка.
Я не просто беру инструмент, я поднимаю его на руки, как новорожденного, и боюсь уронить. Он так хрупок – и в то же время таит такую опасность. Кладу на колени и долго-долго рассматриваю. Вот она, папина скрипка. Не погибла, даже не потемнела. Деревянный корпус блестит, струны не проржавели. Все точно такое же, каким было в день, когда отец играл в последний раз. Сверкает и красуется в полной сохранности после долгих-долгих лет.
Помнят ли струны последнюю мелодию, извлеченную из них? Хранят ли ее, пойманную в закрытый футляр?
Вообще-то, пролежав столько времени под землей, они должны были ослабнуть, провиснуть и расстроиться. Но стоит мне коснуться струны ля, и она отзывается чистой, мягкой, пронзительной нотой. Даже холодок по руке до самого плеча.
И тут же чуть не падаю в обморок – кто-то отчетливо зовет меня по имени. Наверное, Орландо? Встаю на ноги и вслушиваюсь, приложив ухо к двери ванной: не повторится ли призыв.
– Шейди Гроув. – Голос льется легко и нежно, как дуновение ветерка, через форточку. – Дубравушка.
Говорит мужчина, но не Орландо. А некто родной и знакомый так же близко, как скрипка в моих руках. Тембр – как с альбома Джони Кэша, только если еще в мед обмакнуть.
– Папа? – произношу одними губами, страстно желая и не решаясь верить.
Слова сливаются во фразы и текут серебристым ручьем из источника невидимого, сокрытого от разума:
– Шейди Гроув, не забывай, чему я учил тебя. Не все призраки кротки, добры и невинны. У иных на уме – душегубство и месть, иные так ожесточены судьбой своей, что захотят утянуть тебя за собою в ад. Не касайся скрипки, не играй на ней, пока не будешь готова, родная. А ты еще не готова, поверь.
Папа.
Следует долгая пауза. Ее заполняет сосновый аромат, принесенный невесть откуда взявшимся лесным ветерком.
– Будь осторожна, Дубравушка. Я тоскую по тебе. Я люблю тебя.
Прежде чем мне удается прийти в себя, голос улетает, исчезает, пространство пустеет без него. Меня накрывает волною печали.
А потом долгий, исполненный ужаса вопль издает Хани – из нашей общей комнаты за стеной. Я бросаю скрипку в футляр и вылетаю из ванной.
Включив у нас в спальне свет, вижу: она сидит в кроватке, глаза выпучены, ротик разинут в крике, которому, кажется, не будет конца.
Подлетаю к ней и, усевшись рядом, подхватываю на руки.
– Т-с-с, моя крошечка медовая, тс-с-с, маленькая Хани…
Но она все вопит и не может остановиться.
Орландо с грохотом проносится по коридору и врывается в комнату.
– Что такое?! – воинственно ревет он, лихорадочно оглядываясь в поисках нарушителя спокойствия.