Вчера была Серапионовская годовщина. Я был в вязаном жилете от Макарьева и в вязаном галстуке от Слонимского. Работать мне вчера не удалось, так как домой я попал всего часам к восьми, а в половине девятого надо было ехать к Серапионам.
Оттого что мне не удалось вчера поработать, я чувствовал отчаяние. Кроме того я всех в трамвае ненавидел за то, что они сидят рядом со мной, а ты лежишь далеко и тебе страшно больно, а я не могу помочь.
Когда я приехал, меня встретили Венька, и Тихонов, и Зощенко страшной новостью: они сочинили для сегодняшнего вечера какой-то фильм, а я должен конферировать.
Я отказался. Они подняли шум. Венька кричал, что я отяжелел. Тихонов говорил, что эту хандру надо оставить в день годовщины. Я наконец согласился, чтобы не разговаривать больше. Я чувствовал, что начинаю сердиться.
После этого сто лет ждали ужина, потому что Тыняновы и Шкловский явились около двенадцати часов. Как была одета Леночка, я не заметил. (Рая была роскошно декольтирована.) Между прочим я заметил, что со мной боятся говорить о тебе. Рая разговаривала со мной о том и сем, а о тебе ни-ни. А раньше всегда спрашивала о тебе сразу. Только поговорив полчасика, Рая сказала: «Я знаю, отчего вы не в духе. Верно?» Я сказал, что не в духе от усталости. Рая несколько смутилась и вдруг спросила: «А вы Катюшу видаете?» Я ответил, что видаю, и сделал такое строгое лицо, что разговор замер.
Катенька, ты у меня лучше всех. Я рассматривал всех за ужином – они не люди. Они ничего не стоят, ничего не понимают, похожи на Леночку все, так или иначе. Одна Лидочка Каверина ничего себе, но и то только потому, что ты к ней неплохо относишься. Мне никто не нужен, кроме тебя.
За ужином я пришел в то самое дурацкое состояние, от которого хочется ссориться. У меня разболелась тоска по тебе. Я с трудом удерживался от того, чтобы не отвечать колко и ехидно на самые невинные и простые вопросы.
Зощенко, Тихонов и Каверин сочинили газету «Красный Серапион». Меня заставили читать эту газету вслух. Сочинили они газету, действительно, смешно. Некоторые заметки были такие смешные, что трудно было дочитывать от смеха. Я даже позавидовал.
Ужин тянулся сто лет. На восьмидесятом примерно году я стал разговаривать и шуметь. Надо было как-нибудь расправляться со своей тоской. Но я решил: едва встанут из-за стола, я убегу домой потихоньку. Убежать мне не удалось. Меня поймали около вешалки – и давай попрекать за нетоварищеское отношение. Я представил себе мороз, дорогу с Васильевского острова (годовщину праздновали у Груздева) – и сдался.
Пошли танцы. Я танцевал все время с Лидочкой, немножко с декольтированной Раей.
Потом вспомнили о кино. Я был свиреп, возбужден, никого не боялся – потому кино, кажется, удалось. Удалось, несмотря на то, что в публике в первом ряду сидел Шкловский, чужой человек. А на меня чужие люди обычно, ты знаешь, как действуют.
Я почему-то ни разу не танцевал с Леночкой. Она на меня обидится? Или она была нездорова? Я как-то забыл, почему я с ней не танцевал. Прости, что пишу глупости, но я привык все тебе рассказывать, даже ерунду. Голубчик мой, если бы знать, как твое здоровье! После кино меня качали.
Никитин и с ним еще кто-то (кто именно, не знаю, я в это время чай пил) под конец стали хамить. Они взяли и перетащили всю обстановку из гостиной в кабинет, а обстановку кабинета – в гостиную. Я выхожу из столовой – что такое! Непонятные комнаты! Груздев принужденно смеялся.
У Груздева жена больная брюнетка с воинственными чертами лица. Она выпила и разошлась. Разошлась до того, что побила Веню. Ударила его кулаком в глаз. Веня под конец вечера ходил с платочком у глаза и бранился. Она без злобы ударила, играя. Но у Веньки под глазом синяк. Честное слово, правда. Тихонова она тоже побила, но не так больно. Домой шли через лед, через Неву. Я шел пешком до самого дома, чтобы отдышаться.
Вот, моя родная, – полный отчет и подробная исповедь. Как ты себя чувствуешь, девочка? Все время думаю об этом.
Когда ты будешь опять все время тут рядом, я совсем не буду спать. Ни одним глазом. Я все время буду смотреть на тебя. В темноте буду смотреть руками. Ты одна моя радость, и надежда, и беспокойство, и счастье, и лобик, и лапик. Не нужно больше оставлять меня.
Я пишу в библиотеке Госиздата. Вдруг подходит ко мне Зиновий Давыдов (есть такой дурак, литератор). Он подходит и говорит: «Как вы постарели! Я вас не узнал». Я ему ответил резко и строго: «Вы врете». Потом мне стало стыдно.
Девочка моя, ты любишь меня, хоть я и постарел.
Не ругай меня, когда тебе будет очень больно. Люби меня, моя ласковая, моя бедненькая. Заперли тебя в кирпичный дом, окружили женщинами и сторожат. А я хожу дурак-дураком.
К Аничке пойду сегодня. Понесу ей за вчерашний день конфет, от тебя и от меня. Она в воскресенье к тебе не пойдет – я уговорил.
Пес дорогой, не забывай меня ни за что. Ты вчера у двери была такая тихенькая, такая грустная, что у меня потом сердце разрывалось. И в окно на тебя не удалось посмотреть. Чужая женщина в халате откуда-то выскочила. Целую тебя крепко.
Мой родной, мой умный, мой ни на кого не похожий, мой единственный настоящий песик, не сердись на меня и люби меня покрепче. Хорошо?
ЕШ.
34.
Понедельник, 4 февраля (1929)
Милый мой, самый лучший мой, мой единственный дружок. Мне было очень грустно вчера, когда я ушел.
Я часто пишу тебе: «я дурак», «если я поглупел» или: «я ничего не понимаю без тебя».
Мне очень стыдно, Катюша моя, но это правда. Мне некогда думать, понимать и догадываться. Я только скучаю. Иногда зацепится за что-нибудь мысль – и кончено, никак не отгонишь, не справишься. Сегодня и вчера вечером я думал одно: о том, как я чуть не упал, уходя. Меня преследует мысль, что это было смешно и ты меня не любишь сегодня. Это от усталости. Я устал без тебя. Но дурацкая мысль растет как пожар какой-нибудь. Невозможно дышать. <…>
Катюша, вчера с горя я совершил подвиг. Я переделал второй акт оперетки. Написал заново все объяснения Вали и Мишки (не стихи, а самую пьесу), написал заново конец второго акта.
Это очень противно. Работать на чужом материале – все равно, что допивать чужой чай. Все время чувство какой-то странной брезгливости. Меня раздражают Венькины интонации, даже его почерк – и тот меня чем-то злит, когда я сижу над его рукописью и придумываю разные вставки. Все время чувствуешь чужую физиологию, что ли. Больше не буду ни с кем работать из людей другой породы. <…>
Миленькая моя Катюша! Когда человек очень устает и ему очень больно, он видит только настоящее время, только сегодня. Ему не верится, что на свете есть завтра или что завтра может быть лучше. А завтра есть, мой самый близкий пес. Еще несколько дней и мы будем с тобой вместе у Анички. Мы будем опять так близко, как только мы с тобой одни во всем свете бываем близко. Ты не будешь меня бояться? Ты меня не забыла, моя одна, моя самая родная? Я дам тебе воды с вишневой наливкой. Я тебе позволю спать и курить, и чистить зубы, и вообще делать все, что тебе вздумается. Только не забывай меня, и не брани меня. <…>