Март 2010 года
После, казалось, бесконечных пререканий, сторублевка из моего бумажника, наконец-то, перекочевала в карман толстогубой продавщицы, а дед воззрился на меня взглядом благодарной собаки, получившей отменный шмат мяса.
– Ну, доча, угодила. Теперь проси чего хочешь, – решительно заявил он, прижимая к груди пакет с вожделенными войлочными башмаками.
– На ночлег пристроите? – не долго думая, спросила я.
Дед тройку секунд пристально смотрел на меня, потом крякнул, неверяще мотнул головой, но вопросов задавать не стал. Лихо, как-то по военному развернулся на месте и бросил через плечо:
– Давай за мной!
Спустя полчаса мы уже сидели на небольшой, но аккуратно обклеенной простенькими блеклыми обоями кухоньке крохотного домика, точнее сторожки, притулившейся сбоку от въездных ворот главной достопримечательности городка – старинного кремля. В окно были видны центральный собор и часть хозяйственных построек. Суетясь возле плиты, старик пояснил, что служит тут сторожем.
Чай пили молча, хрустя душистыми маковыми сухарями. Первым нарушил тишину дед.
– Как тебя звать будем, девонька?
– Елизаветой, – почему-то оробев, тихо представилась я.
– Доброе имя, – дед аккуратно отхлебнул из чашки. – Ну, а меня Михаилом Павловичем кличут. Можно просто Палыч.
– Угу, – скромно пролепетала я.
– Отчего бежишь, Лизавета? – прямо спросил старик. Видимо, прямота была отличительной чертой его характера, судя по нашему первому разговору возле универмага.
– От трусости, – честно призналась я.
– А чего боишься-то?
– Смерти…
– Фью-ю-ю, милая, – присвистнул дед. – Да кто ж ее, косорылую, не боится? Только думать о том постоянно нельзя. Будешь думать – забудешь жить.
– А мне жить осталось чуть больше двух дней, – неожиданно для себя разоткровенничалась я, пуская слезу.
Вдруг отчего-то показалось, что именно этот дед, сидящий напротив в старом грубо вязаном свитере, высоких серых носках из козьего пуха и с хрустом жующий сухари, способен развести в стороны все мои злосчастья.
Я с надеждой взглянула на старика. Он тут же подобрался, отставил чашку, как-то посерьезнел – проказливо-хитрющее выражение ушло с лица.
– Рассказывай, – произнес спокойно и просто.
«С чего бы начать?» – задумалась я. – «Может, с предсмертного подарка Софьи Матвеевны? Или с того, как в моей жизни появился Егорушка? Или с Никиты? Нет. Все случилось задолго до этих событий. И виной тому – Пушкин и Дантес»…
Ноябрь 1994 года
Чтобы понять природу дуэли Дантеса и Пушкина, мне, прежде всего, нужно было понять их самих.
«Альбом Пушкинской выставки 1880 года» оказался довольно интересным в этом плане. Он помог разобраться в характере поэта, сопоставив воспоминания совершенно разных людей.
К примеру, говоря о появлении Пушкина в лицее, автор биографического очерка Венкстерн замечает, что первое впечатление, произведенное юным поэтом на товарищей, было отнюдь не в его пользу.
«… он поражал всех неровностями своего характера… Имея склонность к насмешке, подчас циничной и оскорбительной, он в то же время не переносил насмешки над собой. Если кому-нибудь случалось задеть его за живое шуткой, он приходил в бешенство или же совершенно терялся, конфузился и не мог подыскать ответа. Вообще природная застенчивость Пушкина доставляла ему много страданий. Часто, желая побороть в себе этот недостаток, он напускал на себя неестественную развязность, и тогда, впадая в противоположную крайность, вредил себе во мнении товарищей неуместными шутками и неловкими выходками».
По словам же друга поэта Пущина, Пушкин совершенно не обладал тактом, преувеличивал всякую мелочь, постоянно попадая в довольно щекотливое положение. И это свойство сопровождало его всю жизнь.
Так, вернувшись из ссылки в Петербург, поэт возобновил старые связи, но плохое настроение не покидало его.
«Он становится нервен, раздражителен, избегает людей, – пишет Венкстерн. – В обществе бывает редко, а если и бывает, то является или скучающим, или же резким, придирчивым, озлобленным, неприятным для собеседников. Неровность характера, которую мы имели уже случай наблюдать в юности поэта, теперь проявляется с новою силой. В нем постоянно видна какая-то занозчивость, желание «показать себя», особенно перед мало знакомыми. По словам людей, знавших поэта в этом периоде его жизни, он бывал самим собой только с близкими друзьями; но стоило войти в комнату постороннему человеку, и он мгновенно менялся: веселость его становилась нервной и натянутой, начинались шутки, переходившие всякие границы, и выходки, часто до того циничныя, что слушавший их приходил в ужас и конечно составлял себе весьма невыгодное о Пушкине мнение».
Есть в «Альбоме» и упоминание о том, как проходили лицейские годы поэта: свободно, на широкую ногу, в кутежах, пирушках, любовных шашнях да интригах. И во всем этом Пушкин не уступал никому. Мир страстей и разгула поглотил его, чем и объясняется целая серия стихов эротического и вакхического содержания.
В последний год учебы Пушкин сходится с офицерами гусарского полка, которые с удовольствием принимают в число собутыльников бойкого мальчика с игривыми стишками, застольными песнями и весьма не добрыми эпиграммами. Гусары разносили по Петербургу вирши молодого поэта, распространяя его славу, что приятно щекотало самолюбие Пушкина.
Он закончил Лицей в восемнадцать лет. «…С горячей головой, с беспорядочными обрывками идей и знаний, с ранней опытностью в деле разгула, с самолюбием, щекотливым до болезненности, и самомнением, доведенным до крайних пределов, вступал Пушкин в свет, куда давно уже стремился жадными мечтами».
Таким увидел его и новый директор Е. А. Энгельгардт, возглавивший Лицей в последний год учебы Пушкина и составивший весьма нелестный отзыв о молодом поэте: «Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце. Нежные и юношеские чувства унижены в нем воображением, оскверненным всеми эротическими произведениями французской литературы, которые он при поступлении в Лицей знал почти наизусть, как достойное приобретение первоначального воспитания».
После посещения псковского имения своей матери Михайловского, Пушкин вновь возвращается в Петербург, где с головой уходит в так называемую «светскую жизнь». Вот что пишет на этот счет Венкстерн:
«Первый зачинщик всевозможных кутежей и безобразий, смелый и необузданный, он щеголял своим удальством и гордился славой первого шалуна в Петербурге. Задорный и дерзкий, за всякую безделицу готовый вызвать на дуэль или отплатить злой эпиграммой, он во многих возбуждал неприязнь, смешанную отчасти со страхом. Для звучного стиха, для острого слова он не щадил никого и ничего и всегда готов был издеваться над предметами и людьми, которых сам в глубине души уважал… И все это делалось напоказ с каким-то хвастовством, с претензией обратить на себя внимание»…