– Паша-эфенди! – закричали пьяненькие придурки, увидев его. – Поговори с нами, у нас к тебе важное дело!
– Чего вам, куриные головы?! – засмеялся паша. – Ну и видок у вас – посмешище, да и только!
Эфендина, по обыкновению, придерживал холщовые штаны, чтоб не свалились, а у Барбаянниса непристойно болталась между ног сабля, мешая ему идти. Он заговорил первым:
– Ты не думай, паша-эфенди, что перед тобой Барбаяннис – торговец салепом. Я пришел к тебе как представитель христиан, а Эфендина Кавалина представляет турок. Мы с ним выпили, закусили и побратались. Вот сука иной раз выкармливает вместе и щенят, и котят… Точно так же у христиан и турок одна мать – Крит. Для чего же нам ссориться? Молока у Крита на всех хватит, еще и останется. Да здравствует союз греков и турок!
Паша стал хохотать еще пуще.
– Эй, Сулейман, кто сказал, что они придурки? Да они умнее нас с митрополитом, клянусь верой! Поднеси-ка им рюмочку да сладких рожков на закуску…
– А орден? – огорчился Барбаяннис. – Орден не дашь, паша-эфенди?
– Вон ты уж нацепил орден. Хватит с тебя!
– А Эфендине? – Барбаяннис указал на своего голоштанного побратима.
– Дай ему, Сулейман, какую-нибудь бечевку – штаны подвязать, – сказал паша. – Ну, прочь отсюда, не до вас…
Во дворе Архондулы паша с удовлетворением увидел привязанного к кольцу ослика.
– Ага, раньше меня приехал! Невтерпеж, стало быть, попу.
Сулейман помог ему спешиться. Навстречу паше вышла хозяйка и повела его по большому, мощенному плитами и засаженному цветами двору. Глядеть на них было очень забавно: она – высокая, напудренная, затянутая в корсет, худая как кочерга и длинноносая; он – низкорослый, толстенький, с крючковатым носом и глазками-бусинками. Митрополит привстал, отвесил поклон, паша тоже поклонился и сел в кресло напротив. Старая дева, убедившись, что гости удобно устроены, удалилась, дабы не мешать двум великим умам вершить делами Крита.
Какое-то время оба молчали. Владыка протянул ладони к раскаленной медной жаровне: никак не мог согреться. Паша не сумел сдержать зевок. Митрополит, увидев это, тоже зевнул.
– Холодно нынче, паша-эфенди, наконец выдавил он из себя зачин для разговора.
– И не говори, владыко, зима пришла, – отозвался паша и снова зевнул.
На подоконник сел воробей, с любопытством взглянул на обоих, чирикнул и улетел. Паша по примеру митрополита придвинулся поближе к жаровне и вытянул руки.
– Говорят, от раскаленных углей голова кружится, – заметил он.
– Нет, это когда они уже тлеют.
Еще раз зевнули, помолчали. Паша устал держать руки на весу, положил их на колени, повел взглядом по стенам. Напротив него висели большие часы, рядом на резном сундуке стояли зеленая ваза с алыми розами и статуэтка – гипсовый арап. Полюбовался собственным портретом над дверью – хорошо нарисовано, прямо как живой! И вдруг ему почудилось, будто кисточка на феске шевельнулась. Паша вздрогнул.
– Ой, смотри, владыко, шевелится! – Он всем телом повернулся к митрополиту.
Тот сидел усталый, сонный и не сразу сообразил, о чем речь. Машинально взглянул на портрет, потом перевел осоловевшие глаза на пашу.
– Что бы это значило, а? – забеспокоился анатолиец.
– Ты о чем, паша-эфенди?
– Да кисточка на портрете шевелится!
– Тебе показалось, не может такого быть. – Митрополит со вздохом откинулся на спинку кресла.
Из часов выскочила кукушка, прокуковала несколько раз. Во дворе кружились сухие листья, северный ветер крепчал. На окно опять сел воробей, постучал клювом в стекло, но, услышав в ответ устрашающий храп, мгновенно упорхнул. В комнату вошел настоящий критский котище, прыгнул митрополиту на колени, свернулся калачиком, замурлыкал от удовольствия и уснул.
Обеспокоенная Архондула приложила ухо к двери: голосов не было слышно, доносился блаженный храп, вернее, два храпа – тяжелый, ухающий, точно барабан в оркестре, и переливчатый, звонкий, как труба.
Сварю-ка им кофейку, а то до утра не прочухаются, решила она. Пошла на кухню и поставила на огонь джезве.
Вскоре скрипнула дверь, и паша открыл глаза: перед ним стояла старая дева с подносом.
– Его сморил сон, – сказал анатолиец насмешливо, указав на спящего митрополита. – Старый стал, бедняга…
Ноздри владыки защекотал аромат кофе, и он тоже пробудился.
– Да благословит тебя Господь, Архондула, – сказал тот, беря чашку. – Я чуть было не заснул.
Оба принялись шумно хлебать напиток.
– Добрая будет пшеница в нынешнем году, – заметил владыка.
– И ячмень добрый! – откликнулся второй, вставая. – Хорошо мы побеседовали. Надо как-нибудь еще встретиться…
– С удовольствием, паша-эфенди. – Митрополит оперся о подлокотники и тоже с натугой поднялся.
А у ворот Архондулы уже собралась толпа. Люди пронюхали, что впервые за столько месяцев здесь встретились две главнейшие на Крите особы, и, возможно, сейчас тут решается судьба турок и греков. Все надеялись, что митрополит и паша достигнут согласия и выйдут рука об руку.
Проходивший мимо лекарь Касапакис заметил в толпе кира Аристотелиса и подошел к нему.
– Что случилось, кир Аристотелис? Умер кто?
– Типун тебе на язык! – ответил аптекарь. – Паша с митрополитом переговоры ведут. Разложили, слыхать, бумаги, владыка все пишет, пишет, а другой говорит, руками размахивает. Скоро, должно, печати прикладывать будут… А как здоровье киры Марселы?
Лекарь пожал плечами.
– Все то же самое! Я отправил ее на хутор к брату Кацамбасу, пускай сменит обстановку.
Он явно был доволен тем, что избавился от жены.
Внимание обоих привлекла тощая суглобая фигура: по улице, опираясь на зонтик, хромал кир Димитрос Пицоколос. Много дней подряд бродил он по горным деревушкам, ожидая, когда пройдет, как он выражался, «душевная смута». Этот человек почти не открывал рта, крестьяне даже решили, что нечистая сила отняла у него голос. Из жалости ему то и дело совали кусок хлеба, а он, не поблагодарив, сразу начинал жевать и плелся дальше. Зонтик по большей части кир Димитрос использовал как трость и только в самое пекло или проливной дождь раскрывал над головой.
Пока Крит был охвачен смутой, она царила и в его душе. Теперь же вместе с островом успокоился и сын славного капитана Пицоколоса: он возвращался к своей благоверной в стоптанных башмаках, в рваной одежде, с непокрытой головой. Шаровары его раздувались на ветру и, казалось, вот-вот свалятся.
– Гляди, как исхудал, малохольный, – засмеялся толстый лекарь. – В штанах-то совсем пусто.
– Ничего, кира Пенелопа быстро его откормит, – отозвался кир Аристотелис и покачал до времени поседевшей головой, как бы говоря: «Все перемелется. Только мое горе непоправимо! Это же надо: такую аптеку на самой Широкой улице – и передать некому! Всю жизнь работал, старался для сестер, потому и не женился, а этим дурам ни до чего дела нет, только за людьми в щелки подглядывать!»