«Жи-и-и-ба-ах!» – грянул вблизи разрыв. Мы все попадали на землю. Мы были оглушены, но, к счастью, никто не пострадал.
– Я слушаю!.. – закричал я в трубку.
– Вы……паете… пере… наступление…
Я похолодел от ужаса. Я понял, что капитан Шаверов приказывает моей роте перейти в наступление. Но ведь это был безрассудный приказ. На мгновение я представил себе эту жуткую картину, как горсть моей роты в виде редкой цепи выходит на открытое болото. Перекрестный артиллерийский, ружейный и пулеметный огонь противника смел бы нас, едва бы мы показались из опушки леса. Целую версту мы должны были бы двигаться по открытому месту, поражаемые фланговым огнем. Ясно, что ни одна живая душа не достигла бы германских окопов, но, если бы несколько уцелевших моих солдат и дошли бы до германской позиции, то что они могли бы сделать с густой сетью проволочных заграждений? И если бы их пощадила смерть на болоте, то они все до одного погибли бы под проволокой…
Но, спрашивается, кому какая польза от гибели этих сорока человеческих жизней? Что мы этим выиграли бы? Решительно ничего. Повести теперь свою роту в наступление по открытому болоту, это значило повести ее на никому не нужный бесполезный убой. Все это в течение какой-нибудь секунды промелькнуло в моей голове, и я исполнился твердой решимости, совершенно не задумываясь над тем, какую огромную ответственность я на себя брал, во что бы то ни стало спасти своих солдат, жизнь и судьба которых были мне вверены…
– Господин полковник! Это невозможно!.. – громко говорил я в трубку. – Впереди у нас болото… Вдоль германской линии надо двигаться среди бела дня… Поймите, ведь это верная бессмысленная гибель… Что?.. Не слышу…
– Насту… – только и мог я разобрать. На этом снова разговор внезапно оборвался.
– Первый батальон!.. Первый батальон! – кричал я, но трубка безмолвствовала. В ушах только гудело и звенело от грома канонады и разрывов. Телефонист взял от меня трубку, потряс ее и тоже начал часто нажимать на клапан и вызывать 1-й батальон. Но ответа не было.
– Линия порвана, ваше благородие! – бросил мне телефонист, и, невзирая на продолжающийся обстрел, быстро побежал по линии для того, чтобы найти порванное место и его исправить.
Между тем канонада слева начала стихать. Артиллерийский огонь на нашем участке тоже ослабел. Еще через какой-нибудь час орудийная канонада совершенно стихла, только хлопали редкие ружейные выстрелы. Вскоре распространился слух, что наша артиллерия развила такой меткий ураганный огонь, что в полчаса сравняла с землей германские окопы. Немцы, никак не ожидавшие такого страшного огня со стороны русских, смешались. Вологодцы дружно ударили на врага и прорвали фронт. Но не было под рукой крупных резервов для того, чтобы развить наступление. Вечером, едва только стемнело, германцы на участке нашей дивизии сами отступили на несколько верст вследствие прорыва вологодцев с целью выравнивания фронта. В руки вологодцев попало большое количество снарядов и несколько германских орудий, которые были немедленно обращены против немцев…
Таким образом, тем же оружием, каким немцы били нас, то есть ураганным огнем артиллерии, сделали попытку и мы их побить. И эта попытка блестяще удалась. Беда только в том, что у нас не было снарядов. Но, несмотря на этот частичный успех, в ту же ночь был получен приказ об отступлении.
Приказ об отступлении был так неожиданно, что просто не хотелось ему верить. Невыразимая тоска теснила грудь. Было жаль расставаться с насиженным местом. И если бы еще пошли вперед, то было бы совсем другое настроение, но ведь мы отступали… По чьей вине? Во всяком случае не нашей, а по вине тех, в чьих руках были судьбы нашей Родины. И оттого на душе было так бесконечно тяжело. В порыве горьких чувств я схватил клочок бумаги и при свете электрического фонарика написал по-немецки короткую записку следующего содержания: «Мы отступаем… Но не торжествуйте, господа немцы! Знайте, что Россия еще сильна и что как бы мы далеко ни отступили, вам все равно не удастся разгромить Россию и принудить ее к миру. Но рано или поздно вам самим будет капут…»
Я положил эту записку на видном месте на столе нашего шалаша. Утром немцы сюда придут и, конечно, прочтут…
С рассветом мы очистили позицию и походным порядком начали отходить. Наш батальон был в арьергарде. Мало-помалу чувство обиды, вспыхнувшее было в душе, прошло, а горькие мысли о постигшей нас новой неудаче рассеивались под обаянием окружавшей нас природы. Стройные сосновые леса сменялись живописными полями, по которым свободно разгуливали волны несозревшей еще ржи. Местами, краснея своими черепичными крышами, прячась за садиками, виднелись чистенькие деревушки. Утренняя прохлада действовала на нас бодряще, вызывая к жизни наши молодые силы, испуганные и загнанные куда-то в глубину громом и ужасами войны… Теперь враг был далеко, стрельбы не было никакой, и это отсутствие стрельбы как-то странно поражало слух и в то же время вызывало приятное ощущение какой-то легкости, как будто мы все только что вырвались из чьих-то железных тисков. Нетрудно было угадать, что это ощущение легкости, даже какой-то безотчетной радости вызывалось тем обстоятельством, что мы были вне опасности. В этот момент наши чувства были, вероятно, очень похожи на те, которые испытывает какое-нибудь животное, вырвавшееся из-под ударов палки…
Однако пока возвратимся к рассказу. Отход нашего корпуса, особенно после удачного для нас боя, был для противника, очевидно, совершенно неожиданно, так как лишь около 11 часов утра в отдалении показались германские разъезды. Смутное беспокойство закралось мне в душу: «А что, если наскочит германская кавалерия? Сомнет эту горсточку…» – мелькнуло у меня. Моя рота шла в задней заставе на расстоянии примерно версты от главных сил батальона и очень легко могла подвергнуться кавалерийской атаке. Я высказал вполголоса свои опасения прапорщику Муратову. Тот в знак согласия кивнул головой и внимательно взглянул в сторону, где приблизительно в полуверсте от нас был небольшой лесок, с которым мы сейчас должны были поравняться. Чем ближе подбирались к нам германские разъезды, тем тревожнее становилось у нас на душе. Солдаты с беспокойством посматривали по сторонам, и видно было, что одна и та же мысль, мысль о возможности нападения германской кавалерии, одинаково волновала всех. Предчувствие наше оправдалось. Из-за леса вдруг отделилась какая-то конная группа. Это было дело одной минуты. Германский эскадрон быстро развернулся и стройно, как на парад, сверкая обнаженными саблями и вздымая клубы пыли, понесся прямо на нас.
– Кавалерия! Кавалерия!.. – раздалось несколько диких голосов.
Мелкая дрожь пробежала по всему моему телу. Дыхание сперло в груди. Сердце учащенно забилось. Трудно было не поддаться панике в этот момент. Теперь все зависело от нашей выдержанности. Но мои молодцы-солдаты, закаленные в боях и видавшие уже всякие виды, не дрогнули и не сробели. Не дожидаясь моей команды, они сами быстро повернулись лицом к врагу и, теснее прижавшись плечом к плечу, взяли на изготовку
[40].
– Рота-а, пли! – твердо скомандовал я.