Здесь я хотел бы немного остановить внимание любезного читателя, так как незначительный сам по себе факт смены являлся актом преступного недомыслия нашего начальника дивизии генерала Ткачевского, ибо отдание приказа о смене днем не могло быть оправдано никакими соображениями. Каждому понятно, что зоркий противник тотчас заметит движение движущейся для смены части, как бы оно скрытно не производилось, и, прежде чем она дойдет до окопов, она будет или совсем уничтожена огнем артиллерии, или ей будут нанесены очень тяжелые и совершенно напрасные потери. Спрашивается, для чего это среди бела дня понадобилось генералу Ткачевскому сменить галичан? Почему было не дождаться вечера? Это только лишний раз подчеркивало, насколько мало высшее командование берегло нашу живую силу, и без того сильно истощенную. Весть о смене галичан быстро распространилась в нашем батальоне. С подавленным видом, точно готовясь к никому не нужной жертве, собирались солдаты, офицеры же открыто выражали по этому поводу свое возмущение. А тут как на грех германская артиллерия начала редким огнем обстреливать наш тыл, как бы грозно предупреждая нас от рокового намерения… Это еще более стало нервировать нас всех. Но делать было нечего: так или иначе, приказ должен был быть исполнен, и наш батальон в колонне рядами выступил из Полясок по песчаной проселочной дороге. Солнышко склонялось к западу, и вся наша местность была ярко освещена, так что каждый камушек, каждый кустик особенно отчетливо выделялся под его косыми чуть-чуть розоватыми лучами. Шли дорогой, но в тех местах, где она выходила на открытые места, капитан Шаверов искусно уводил в сторону наш батальон и двигал его довольно удачно лощинками и овражками. Шрапнели то делали перелет, то рвались где-нибудь сбоку, причем шрапнельные пули, веером рассыпаясь по скатам, как горох, брошенный гигантской горстью, поднимали легкую пыль, и как-то с очевидной ясностью представлялось, что если бы такая горсть угораздила бы в нашу колонну, то мало кто из нас уцелел бы. Но Бог миловал… Мы вошли в кустарник, гуськом сгибаясь чуть не до земли, до хода сообщения оставалось шагов двести. Это был самый критический момент нашего движения, так как место было открытое. На всех лицах было написано нескрываемое волнение, глаза тупо и беспомощно глядели по сторонам. Напряжение нервов было крайнее. У всех в мозгу шевелилась одна и та же мысль: заметили или нет…
Внезапно неприятельская артиллерия умолкла, точно насторожилась. «Заметили… Сейчас начнут…» – мелькнуло у нас. И мы не ошиблись. Едва только голова первой роты гуськом высунулась из кустов, как снова загрохотали неприятельские орудия, и снаряды рвались в нашей площади.
– Бегом! Бегом… – послышались отчаянные голоса.
Мы побежали. Вокруг нас рвались гранаты, а вверху – шрапнели. В ушах звенело. Один снаряд угодил прямо по нашей живой линии людей, раздались пронзительные крики раненых, несколько убитых наповал были отброшены в сторону. Солдаты заметались… Шрапнели с воем и с оглушительным треском рвались около нас, и запах порохового дыма ударял в нас. Осколки и шрапнельные пули рвали в клочья землю… Но среди этого ужаса ураганного огня все, кто еще уцелел, стремились как можно скорее добраться до окопов, чтобы там укрыться. Когда мы укрылись в окопах, германская артиллерия тотчас прекратила огонь; мы едва могли перевести дух. А позади на роковом месте виднелись десятка два убитых и раненых солдат – этих невинных жертв безрассудного приказа. Видя это, галичане решили дожидаться темноты и с темнотой оставить окопы. У меня в роте оказались два убитых и четыре раненых. Участок моей роты был растянут чуть не на полверсты, и если принять во внимание состав моей роты в 40 человек вместо 250, то легко понять, какую слабую силу мы собой представляли. Но самое опасное заключалось в том, что между моей ротой, составлявшей левый фланг нашего батальона, и соседней 42-й дивизией был прорыв
[43] в целую версту Это обстоятельство вызывало во мне сильное беспокойство. В случае наступления немцы легко могли бы через этот прорыв обойти наш левый фланг и отрезать нас от своих. Правда, здесь у нас был пулемет, и, по донесению нашей связи, на правом фланге 42-й дивизии тоже был пулемет, но это мало меняло дело. Несмотря на то что не было слышно ни орудийной, ни ружейной стрельбы и со стороны казалось все спокойно, на самом деле мы чувствовали себя как на пороховой бочке, готовой каждую минуту взорваться. Не подлежало никакому сомнению, что противник воспользуется нашей слабостью и нанесет нам удар; недаром же его артиллерия проявляла днем такую интенсивность.
Я строго приказал быть всем начеку, так как с минуты на минуту можно было ожидать наступления противника. При слабом холодном свете луны окопы казались страшной, свежевырытой могилой, в которой шевелились какие-то бледные тени… Было так тихо, что можно было даже расслышать, как от чьих-нибудь шагов по верху окопа с шумом осыпалась вниз земля или доносился чей-нибудь разговор вполголоса. В тишину иногда грубо врывался редкий одиночный выстрел из нашего секрета и стыдливо замирал, точно испугавшись собственного голоса. Одинокая пуля, рожденная этим выстрелом, с шумным шипением, точно выпущенная на волю птица, стремительно, не ведая куда, уносилась вперед, постепенно нежно затихая вдали… Немцы в сознании своей силы гордо отмалчивались и только время от времени пускали свои фосфорические ракеты, от которых становилось светло как днем. После того как ракета потухала, становилось вокруг как будто темнее, но вскоре глаз опять привыкал, и шагах в ста от окопов можно было различить кое-как местность, но дальше все окутывалось ночными сумерками, и бледный свет луны, становясь там матовым, казался бессильным. Возбужденному воображению мерещились в темных пятнах впереди наступающие колонны германцев, а напряженный слух уже даже улавливал долетавший шорох их движения… Один раз ощущение было настолько реально, что я выскочил из своего окопчика, находившегося шагах в тридцати от передовой линии, и готов был приказать открыть огонь. По счастью, германцы пустили ракету, и я успокоился. Двигавшаяся колонна оказалась небольшим молодым ельником, которого я почему-то раньше не замечал. Я ни на минуту не закрывал глаза, хотя сон начинал сильно меня одолевать, да и время уже перешло за полночь. Физическая и моральная усталость последних дней настолько сильно сказывалась во всех моих членах, что временами хотелось махнуть на все рукой и заснуть хоть бы на одну минуточку тут же, на соломе. Какой-то таинственный голос соблазнительно нашептывал, что до утра уже недалеко, если до сих пор все было спокойно, то и дальше будет так же… Глаза слипались; сидя на краю своего окопчика и забываясь мгновениями, я клевал носом, но потом, стряхнув с себя сон, напряженно вглядывался в сторону врага, подолгу останавливая свой взор на злосчастном прорыве.
Но тихая теплая июньская ночь, казалось, не готовила нам никаких сюрпризов. Прапорщик Муратов в это время находился в окопах при первой полуроте. Незаметно для себя самого я задремал, склонив голову себе на грудь. Конечно, это продолжалось недолго. Но что это?
Я встрепенулся и вскочил на ноги. Залпы?! Наступление?! Действительно, правее, в третьей роте, резко отдаваясь в ночной, предрассветной тишине трещали дружные залпы: «Трррах… тараррраах… тррах… трах… Ту-ту-ту-ту-ту-ту…» – присоединился и наш пулемет; залпы перешли в частый огонь. Огонь перекинулся левее, как мне казалось, на правый фланг моей роты. В одно мгновение сон как рукой сняло. Сердце забилось сильнее. Прошло несколько секунд в напряженном ожидании. На востоке стало заметно светлее, но внизу земля еще была окутана ночными сумерками, а по низинкам стал куриться туман, и оттого наблюдение за противником становилось еще более затруднительным. Ни наши дозоры, поддерживавшие связь с 42-й дивизией, ни секреты не приносили никаких известий. Неизвестность меня мучила и нервировала. В эти несколько страшных минут, показавшихся мне вечностью, в моей голове проносились жуткие картины, от которых замирало сердце. То мне казалось, что немецкая разведка потихоньку сняла наш дозор, поддерживавший связь с 42-й дивизией, и немецкие колонны уже обходят через прорыв наш фланг… Еще немного, и все мы без одного выстрела попадем в плен… То чудилось мне, что секреты сняты, и немцы сейчас бросятся в штыки… В окопах моей роты тоже заметно было беспокойство. Услышав стрельбу справа, солдаты засуетились и поспешили стать к своим ружьям. Раздавались окрики и брань отделенных и взводных. Пулеметчики приготовились у своего пулемета. Я кусал себе чуть не до крови губы от досады, так как не знал, что предпринять. Будь у нас прожектор или ракеты, мы видели бы, что делается у нас под носом, но мы были как слепые, и противник, пользуясь этим нашим недостатком, мог внезапно на нас обрушиться и переколоть нас прежде, чем мы успели бы опомниться. Но в тот самый момент, когда состояние ожидания достигло крайнего напряжения, впереди послышались крики опрометью бежавших к нам секретов: