– Ну что ж, это дело ротного командира, пусть не зевает по сторонам.
Зная о тех чувствах, какие питали друг к другу эти два человека, я не удивился едким словам поручика Пенько. Возвратившись к роте и увидев ее одну посреди поля, штабс-капитан Василевич заволновался и очень обиделся на нас и особенно на поручика Пенько за то, что мы его не предупредили об уходе авангарда. Штабс-капитан Василевич, желая поскорее догнать ушедший вперед батальон, приказал двигаться быстрым шагом, подгоняя плеткой отставших. Измученные люди почти бежали, напрягая последние силы. Однако никаких следов авангарда мы не встречали, точно он в воду канул. Правда, местность была так богата всякими лощинами, кустарником, рощами, деревушками, что в ста саженях могли бы легко не заметить целого батальона. Кроме того, дороги расходились в разные стороны, и вот нам требовалось угадать, по какой именно пойти, чтобы нагнать авангард. Наобум мы свернули вправо и вышли на бугор, но вокруг не видно было ни одной души, и только собаки отчаянно лаяли в соседней деревне. Солдаты сбились в кучу, как стадо баранов. Кто прилег, кто стоял, опираясь обеими руками о ружье. У всех на лицах было написано большое утомление, но в то же время легкая тревога, вызванная тем, что мы, очевидно, заблудились. Да, заблудиться в чужой, незнакомой стране, почти под носом у противника – это, конечно, довольно неприятно и даже, можно сказать, жутко. Но, видно, и сам ротный командир немного растерялся. Левее, за следующим бугром, поднималась небольшая пыль. Мы с ротой пошли в этом направлении и вскоре втянулись в большую деревню, через которую пролегала широкая дорога. Мы двинулись по ней. В это время в костеле начали тревожно, как на пожаре, звонить в колокола. Было очевидно, что какой-то добросовестный житель этим знаком предупреждал кого следует о движении русских войск. Но благодаря усталости мы не обращали внимания на звон и безостановочно двигались по извилистой дороге, которая, выйдя из деревни, потянулась по узкой лощине между двумя высокими и длинными сопками. Едва мы миновали деревню, как мимо нас во весь дух промчался верхом казак, везший какое-то, очевидно, донесение, а вскоре мы увидели двигавшуюся навстречу нам по той же дороге кавалерийскую колонну. Запыленные и молодцеватые на вид драгуны с шапками набекрень, с длинными пиками в руках ехали спокойным шагом по трое в ряд, поднимая густую пыль. Я смотрел на них с тайным восхищением и уважением, как на людей, испытавших нечто, чего я еще не испытывал и что предстояло мне еще испытать. Это и была именно та лихая дивизия, которая, как рассказывал мне в местечке Янполь штабс-ротмистр, наголову разбила австрийскую кавалерийскую дивизию. Посреди колонны, громыхая орудиями, ехала конная батарея. Я остановился и спросил у первого попавшегося драгуна:
– Ну что, брат, как дела?!
– Да ничего, слава богу, ваше благородие, – отвечал тот, придержав заигравшую вдруг вороную лошадь. – Можно сказать, здорово попало австрияку. Он хотел нас окружить и пустил много сил, а наша батарея как зачала по ём крыть, так, сдается, тыщи две али три положила. Оченно метко била наша батарея…
– Так чего же вы отступаете?! – горячо воскликнул я, возбужденный рассказом драгуна.
– А он, вишь, послал на нас пехоту, ну а супротив пехоты нам нельзя идти… Теперь ваш черед настал. Тут недалече до их, версты две-три, не боле…
Драгун тронул шпорами лошадь в бока и поехал догонять своих, а я пошел вперед, с трудом передвигая ноги. Наша рота растянулась чуть не на версту. Люди шли по одному, по два, согнувшись, тяжело вздыхая и вытирая изредка рукавом пот с лица, которое пыль покрывала, как пудрой. А по дороге все еще двигались стройными рядами лихие драгуны. Сквозь топот сотен копыт, фырканье разгоряченных лошадей слышались веселые голоса и смех. Колонна кончалась. В хвосте ее, поскрипывая плохо смазанными колесами, ехали три телеги, убранные зелеными березовыми ветками. Сквозь их трепещущие от ветра листья выглядывали строгие, запыленные и побледневшие лица раненых драгун. Некоторые лежали с обвязанной головой, другие сидели с перевязанной рукой, поддерживая ее здоровой, чтобы смягчить толчки и тряску телеги. При виде этих первых русских раненых меня охватило благоговейное чувство, чувство, в котором были уважение к ним и даже тайная зависть за то, что они уже принесли священную жертву, пролили свою кровь… Но наряду с этим высоким чувством где-то глубоко в тайниках души шевельнулось другое, смутное чувство, это чувство ужаса перед теми страданиями, страшным призраком смерти, перед теми слезами и проклятиями, на арену которых меня бросила неотвратимая рука судьбы… И, как бы вторя этим дрогнувшим в глубине моей души струнам, где-то недалеко впереди, за лесом, пронеслись раскаты орудий, подобные могучему прибою волн. Сердце забилось сильнее. Я сознавал, что начиналось что-то необычайное, великое и таинственное помимо меня, моей души. Начиналось то, к чему стремилась моя душа в течение нескольких лет, что составляло для меня заветную мечту. И вдруг новое чувство бодрости, решимости и энергии, как целительный бальзам, распространилось в моем утомленном от похода и жары теле. Я забыл об усталости, жажда перестала меня мучить. Я шел вперед, обгоняя солдат, желая поскорее догнать голову своей роты. Я с трепетом прислушивался к грому орудий, который временами рокотал в разреженном, раскаленном воздухе, и мною все больше и больше начинало овладевать то особенное лихорадочное состояние, какое бывает у человека перед боем. На краю деревни наша рота догнала, наконец, свой батальон. Он так растянулся, что никто и не заметил, как мы оторвались. Командир батальона подполковник Бубнов остановил батальон на короткий отдых. Отставшие солдаты, едва волоча ноги, доходили до своих рот и падали в изнеможении как подкошенные на пыльную дорожную траву. Мучительная жажда томила всех, но в деревне нельзя было брать воду, так как боялись, что она отравлена.
Воспользовавшись маленькой остановкой, поручик Пенько подозвал своего денщика с косым глазом, разбитного и смышленого, и приказал ему вынуть из сумки курицу, которую тот сварил еще утром для похода. Поручик Пенько был, как всегда, веселый. Утомительный поход на него нисколько не подействовал. Даже, скорее, наоборот: лицо загорело, запылилось и сделалось еще мужественнее. А его фигура – плотная и немного сутуловатая, в простой солдатской рубахе и шароварах защитного цвета, с цейсовским биноклем сбоку – выдавала в нем хорошего боевого офицера. Он говорил о предстоящем бое так непринужденно, так легко, что казалось, речь идет не о таком деле, где будет потоками литься невинная человеческая кровь, где будет носиться ураган смерти, а так, о каком-то пустяке. Он не сомневался в том, что австрийцы побегут при малейшем натиске русских войск. Так же просто, как и говорил, поручик Пенько разломал курицу на несколько частей и предложил мне одну. Он очень был удивлен и даже, кажется, обижен, когда услышал мой отказ. Правда, с самого утра мы ничего не ели, но мне было не до еды. Поручик Пенько, конечно, не мог знать, какие сложные чувства в тот момент меня наполняли. Он истолковал по-своему мой отказ, вслух заявив, что действительно перед боем не следует ничего есть, так как если пуля попадет в наполненный пищей живот, то рана будет, безусловно, смертельна. Однако это соображение не помешало ему с аппетитом уничтожить чуть не полкурицы.