– Здравствуй, молодец! Ты семнадцатого полка?
Старый солдат покосился на мои погоны и неторопливо взял под козырек.
– Точно так, ваше благородие!
– Теперь, брат, нет «ваших благородий», – с усмешкой заметил я.
– Э-эх, ваше благородие… – и бородач безнадежно махнул рукой. – Пропала Россия… одним словом сказать, пропала…
– Чего там бормочешь, старый дурак! – оборвал простодушного бородача другой молодой подводчик не нашего полка, видимо, из фабричных, недружелюбно метнув в мою сторону глазами. – Не понимаешь ты не бельмеса, на то революция, старый, проклятый режим, значит, долой, таперича наша власть.
Разговор этот произвел на меня неприятное впечатление. Я понял, что и здесь, на фронте, начало уже сказываться разлагающее влияние революции. Но это были только цветочки, а ягодки были еще впереди. Оказалось, что подводы приехали из разных войсковых частей к поезду за почтой. Это было мне на руку. Я попросил добродушного бородача довезти меня до обоза 2-го разряда, на что тот охотно согласился. Нагрузив свою подводу почтовыми посылками и захватив письма, бородач пригласил меня сесть рядом. Франц прицепился где-то сзади, мы тронулись и вскоре очутились среди тихо волнующихся ржаных полей. Беззаботно пели жаворонки, купаясь в лучах теплого весеннего солнышка. Мелькали белокрылые бабочки. Высоко-высоко под мелкими облачками черными точками резвились ласточки. И каким-то грубым диссонансом врывалась с фронта редкая, но несмолкаемая орудийная канонада в эту мирную жизнь расцветающей, ликующей природы. Всю дорогу симпатичный бородач охотно отвечал на все мои расспросы и не скрывал своего неприязненного отношения к революции. По его мнению, народ просто одурел, это было какое-то наваждение и что добра от этого не будет. Из обоза 2-го разряда мне дали другую подводу, которая должна была доставить меня в местечко Ляховичи, где в это время на отдыхе стоял наш полк. Около четырех часов дня мы уже въезжали в Ляховичи. Но от этого небольшого местечка оставались теперь одни груды почерневших развалин. Зимой 1916 года оно было разрушено и сожжено артиллерийским огнем противника. Только каким-то чудом уцелела большая белая церковь с зелеными куполами. Она представляла собой хорошую цель для германских батарей. Вся земля вокруг церкви была изрыта воронками от тяжелых снарядов, некоторые из них разорвались около самой стены церкви, выбив все стекла и исковеркав осколками штукатурку, но, к счастью, в самую церковь не попал ни один снаряд. Во время обстрела Ляховичей, который начался ночью и продолжался все утро следующего дня, население в ужасе с воплями и криками начало разбегаться, кто куда знал, бросая на произвол судьбы свое имущество. В течение нескольких часов ураганного огня местечко было превращено в груды горящих развалин. Уцелели только окраины, где было больше садиков и где дома были реже. Теперь некоторые бедные семьи вернулись на свои пепелища и из полуобгоревшего материала строили маленькие будочки и землянки, где и ютились до поры до времени. С грустью я смотрел на эти развалины, на эти уцелевшие, кое-где одиноко торчавшие трубы. Вот где уже начиналась настоящая война со всеми ее ужасами и бедствиями. На фронте гремело. Изредка прострочит пулемет. Все это было мне так хорошо знакомо, но в то же время от всего этого в душе поднимались какие-то неприятные чувства, которые как змеи подползали к самому моему горлу. Могучие орудийные громы вызывали во мне ощущение какой-то робости, даже инстинктивного страха. Теперь, после перенесенного тяжелого ранения, эти бархатистые протяжно-раскатистые звуки приобрели для меня совершенно особое, казалось, мне одному только понятное значение умопомрачающего ужаса и сверхчеловеческого страдания. О, эти страшные громы, опять я к вам приближаюсь!.. Опять мое жалкое, израненное, едва окрепшее тело станет мишенью для этих страшных стальных чудовищ, потрясающих небо и землю своим оглушительным, могучим ревом. И что-то вроде раскаяния шевельнулось в глубине души. Ведь так было хорошо там, дома, у родного очага…
Итак, я снова очутился на фронте. Но это был уже не тот фронт, который я оставил летом 1916 года. Правда, так же громыхали орудия, так же сухо трещали пулеметы, так же рассыпались бисером ружейные выстрелы, те же окопы, словом, все то же, но были уже другие лица и другие настроения. Из старых офицеров и солдат почти никого не оставалось. Большая часть их погибла или попала в плен у Фердинандова носа, многие эвакуировались в тыл и больше не вернулись в полк. Командир полка полковник Бойвид был произведен в генералы и получил где-то дивизию. Вместо него был теперь полковник Крыков, бывший командир 3-го батальона нашего полка, старый кадровый офицер, молодой и сдержанный в обращении со всеми. Адъютант был все тот же симпатичный уже не прапорщик, а поручик Колчанинов. В нашем 1-м батальоне осталось кроме тоже уже не прапорщика, а поручика Муратова всего только два-три старых знакомых офицера. Но больше всего меня поразила перемена в солдатах. В большинстве случаев это была зеленая, безусая молодежь, распущенная и недисциплинированная, не нюхавшая еще пороху, трусливая, не желавшая воевать и развращенная революционными свободами. Казалось, это была лишь жалкая тень великой и могучей русской армии. Группами и по одиночке они слонялись без всякого дела по Ляховичам, не отдавали чести офицерам, демонстративно не уступали дорогу, нагло смотря прямо в глаза. Собирались толпами около единственной в Ляховичах еврейской лавчонки, грозя ее разгромить, или собирались на летучие митинги, где решали вопрос выступать ли на позицию для смены костромичей или нет. По прибытии в Ляховичи я нашел поручика Муратова в доме ксендза. Этот дом, благодаря тому, что был на окраине местечка и вдобавок еще окруженный садом, уцелел от ураганного огня немцев. Хотя несколько воронок в саду указывали на то, что и сюда залетали снаряды. Мы встретились с поручиком Муратовым, точно мы были два родных, любящих друг друга брата. У обоих блестели на глазах слезы радости.
С первого взгляда я успел заметить, что на мужественном загорелом лице поручика Муратова легли какие-то новые складки, свидетельствовавшие о затаенной грусти и чрезмерном физическом и нравственном переутомлении.
– И зачем вы приехали, Владимир Степанович? – было первым вопросом, и в его голосе чувствовалось столько неподдельной горечи.
– А что?
– Да ведь все равно война проиграна… Разве с этой сволочью, с этими нашими «товарищами» можно продолжать войну? Они вот уже три дня как галдят и митингуют о том, выступать ли на позицию или нет. Вот посмотрите, что еще получится, они, наверное, откажутся выступать. На работы по укреплению позиции тоже отказываются ходить. Пробовал сначала уговаривать, какой там, ничего и слышать не хотят про войну; подавай им мир во что бы то ни стало и какой угодно, а не то, мол, все равно бросим фронт… А при виде этих братаний с немцами я прямо выхожу из себя. Сколько раз я хватался в таких случаях за пулемет, чтобы открыть по немцам огонь, но «товарищи», одураченные лицемерием врага, грубо отталкивали меня прикладами от пулемета и однажды чуть не подняли меня на штыки.
Потрясенный и взволнованный, я слушал в глубокой задумчивости поручика Муратова, и сердце мое болезненно сжималось от тайного предчувствия чего-то недоброго и страшного, что должно было постигнуть этого честного молодого русского офицера. Словно какая-то тень чего-то неизбежного и рокового уже легла на красивые черты его мужественного загорелого лица. Я хорошо видел, что поручик Муратов многое не договаривал. С первых его слов я понял, что между ним и разнузданной солдатской массой лежит глубокая пропасть, в которую разъяренная чернь могла сбросить его ежеминутно. Я успел заметить, что как в тылу, так точно и на фронте командный состав утратил свое прежнее значение; напротив того, офицеры, те самые офицеры, которые в течение трех тяжелых лет войны бок о бок с солдатами подставляли свою грудь под пули врага, теперь они, эти офицеры, сделались предметом ненависти, насмешек и издевательств со стороны темной солдатской массы. Всем теперь распоряжались ротные и полковые комитеты, но солдаты мало считались и с этими органами революционной власти, так как они чувствовали на своей стороне грубую силу. Вследствие этого нового революционного порядка авторитет командного состава был подорван. Дисциплина в армии пала, и когда-то могучая многомиллионная русская армия, окруженная ореолом побед в Восточной Пруссии и в Галиции в первые дни войны, быстро теперь разлагалась и превращалась в митингующую трусливую банду, для которой было уже чуждо и непонятно все то, ради чего Россия взялась за оружие в роковые июльские дни 1914 года. И в самом деле, какое представление имела эта серая солдатская масса о нарушенных правах Сербии – нашей младшей сестры, о нарушении Германией нейтралитета Бельгии, о противозаконности употребления ядовитых газов, о разбойных нападениях германских подводных лодок, об идеи уничтожения германского империализма и милитаризма и т. д., и т. д. Вне всякого сомнения, что и русская дореволюционная армия также мало понимала все это, но она верила своим вождям и была воспитана в духе верности долгу. Рядовой офицер и русский солдат, не задумываясь, клали свою жизнь на алтарь Отечества. Так сложили свои головы на полях сражений миллионы лучших русских людей, великое множество по несколько раз раненых и искалеченных вышли из строя, и вот теперь, в эту последнюю решительную минуту войны, когда решалась судьба не только России, но и всего мира, в армию попали отбросы общества с низменными, зверскими инстинктами, укротить которые могла только сильная власть. Можно ли было ожидать от этой озверелой грубой и некультурной массы какого-либо высокого жертвенного порыва? «Товарищи» думали не о победе над врагами, а о том, как бы спасти свою жалкую шкуру Да, поручик Муратов был прав. Все было кончено. Россия была на краю гибели и позора…