Оставалось всего несколько дней до выступления на позиции. Брожение в полку все усиливалось. Беспрерывно заседали полковой и ротные комитеты. Солдаты устраивали летучие митинги. Пылкие ораторы, прикрываясь революционными лозунгами, в действительности подлые трусы и предатели Родины, уговаривали солдат не идти на позицию и попутно ругали офицеров и всех тех, кто натравливал трудящиеся массы на «братскую» Германию.
– Нам не нужна эта бойня, – выкрикивали эти жалкие герои революции. – Она нужна только буржуям, чтобы набивать свои карманы, а господам генералам, чтобы через наши трупы увешивать себя крестами да звездами… Ему-то золотой на шею, а тебе, брат, деревянный… А што стоит самый армеец? Такой самый человек, как и мы все. Так быть, товарищи, нам нужно во что бы то ни стало окончить войну. Мы не пойдем на позиции, другие не пойдут, еще найдутся, которые заодно с нами бросили оружие, и пойдем по домам делить помещицкую землю. А то нашли дураков, мы тут кормим в окопах вшей, а там будут за нас делать! К чертовой матери эту войну и всех буржуев. Да здравствует мир без аннексий и контрибуций!!!
На подобного рода речи толпа солдат откликалась сочувственно. Раздавались возгласы:
– Правильно, правильно!
Молчали только оставшиеся еще в полку старшие солдаты. С презрением и с негодованием они прислушивались к этим продолжительным речам и укоризненно качали головами. В их памяти были еще свежи воспоминания собственных подвигов, о которых свидетельствовали Георгиевские кресты, украшавшие их грудь; в ушах еще звенели отзвуки минувших побед, и дух могучей русской армии еще витал над ними. Какими жалкими и ничтожными трусами представлялись им эти по большей части юные крикуны, не нюхавшие пороху и призывавшие теперь сложить оружие перед врагом. Старые солдаты чувствовали себя одинокими и непонятыми в этой разбушевавшейся народной стихии, и если кто-нибудь из них пытался воздействовать на сознание этой черни, то ему не давали говорить, осыпали бранью, свистками и угрозами. Больше всех чувствовал себя растерянным председатель полкового комитета солдат Митин. Низкого роста, с симпатичным, смуглым безусым лицом, со спокойными, уверенными манерами, он производил приятное впечатление. Несмотря на свою простоту и малограмотность, он был способен на здравую оценку вещей. Его можно было отнести к числу сознательных, и потому не удивительно, что он не только не сочувствовал демагогическим выходкам крикунов и дезертирским настроениям солдатской толпы, но даже, напротив, порицал все это и, сколько мог, уговаривал солдат идти на позицию. Правда, и по его мнению, войну надо было поскорее как-нибудь кончить, но ведь нельзя же было взять себе просто и бросить фронт. Это он понимал. Но таких сознательных, как Митин, в полку было мало, офицерам же даже и рта нельзя было разинуть, чтобы приказать выступать на позицию, и потому, несмотря на то что полковой и ротные комитеты вынесли окончательную резолюцию о необходимости выступления на позицию, солдаты устроили общее собрание и, в свою очередь, вынесли резолюцию об отказе выступить на позицию. Слух об отказе нашего полка выступить на позицию успел дойти до костромичей, которых они должны были сменить. Те тоже заволновались и постановили уйти с позиции, не дожидаясь смены. Создавалось критическое положение. Участок целого полка мог быть обнажен, и немцы, конечно, не преминут воспользоваться этим случаем, и тогда последствия этой измены были бы ужасны. Утром в назначенный день выступления на позицию Митин пришел в штаб полка с бледным, растерянным лицом и передал полковнику Крыкову, что полк отказывается выступать на позицию и что костромичи уйдут с позиции. Это сообщение как громом поразило полковника Крыкова. Первое мгновение он не мог от волнения выговорить ни слова и только нервно барабанил по столу пальцами. В мгновение ока полковнику Крыкову, этому испытанному боевому офицеру, представился весь ужас создавшегося положения. Наконец, он опомнился, лицо приняло решительное выражение. С шумом встав из-за стола, он быстро прошел в соседнюю комнату и приказал телефонисту вызвать начальника дивизии.
Митин остался сидеть неподвижно. Неподалеку, низко склонившись над столом, сидел с нахмуренным, взволнованным лицом поручик Колчанинов и что-то быстро писал. На мгновение воцарилось тяжелое молчание. В раскрытые настежь окна вливался теплый весенний воздух. На фронте грозно погромыхивали орудия. Загудел деловито телефон. Штаб дивизии ответил. Начальник дивизии генерал Ткачевский был у телефона.
– Ваше превосходительство! Полк отказывается выступать на позицию… Костромичи угрожают бросить окопы, если мы их не сменим. Вы понимаете, какие это может иметь последствия…
Начальник дивизии был ошеломлен этим известием. В трубке слышался его неспокойный голос. Он допускал всякие революционные возможности, но это… Это была просто подлая измена. Повесив трубку, полковник Крыков с каменным выражением на лице вернулся и сел на прежнее место, презрительно поглядывая на Митина, который чувствовал себя очень неловко и вскоре удалился. Между тем в штабе дивизии и в штабе корпуса поднялась суматоха. Отказ костромичей удерживать позицию в случае, если их не сменят, создавал угрозу стратегическому положению всего корпуса. Поэтому командир корпуса и начальник нашей дивизии в согласии с дивизионным и корпусным комитетами решили принять экстренные меры для того, чтобы заставить наш взбунтовавшийся полк выступить на позицию. Был отдан приказ N-скому казачьему полку, стоявшему в корпусном резерве, немедленно в спешном порядке двинуться к Ляховичам и оцепить место расположения нашего полка. Одновременно с прибытием казачьего полка двум батареям приказано было сняться с позиции и стать на видном месте против непослушного полка.
Действительно, около 5 часов пополудни появились первые казачьи разъезды, а вслед за ними вскоре показались, поднимая по дороге пыль, и удалые казачьи сотни. При приближении к Ляховичам казаки приняли боевой порядок и рассыпались в цепи. В это время две наши батареи, ставшие на виду Ляховичей, дали залп вверх. Высоко в воздухе разорвались шрапнели. Неожиданное появление казаков и внушительный орудийный залп вызывали у бунтовщиков настоящую панику. Они забегали и засуетились, точно потревоженное гнездо ос. Собирались большими и маленькими группами и митинговали. Но теперь уже раздавались другие речи. Голос совести и благоразумия стал торжествовать. Реальная сила, противопоставленная малодушным трусам, возымела свое действие. Курьер из штаба дивизии передал митингующей солдатской черни ультиматум, что им дается час на размышление. Если по прошествии этого времени они не изъявят готовности выступить на позицию, то по ним будет открыт огонь. Но не прошло и полчаса, как в штаб полка явилась делегация и объявила полковнику Крыкову, что полк готов выступить на позицию…
Полковник Крыков облегченно вздохнул, точно гора свалилась с плеч. С наступлением сумерек мы без всяких инцидентов сменили костромичей. С непривычки я не мог заснуть всю ночь. После продолжительного пребывания в глубоком тылу мне страшно было вновь очутиться в этой грозной обстановке войны, где я потерял столько здоровья, сил и энергии. То учащавшиеся, то замиравшие звуки ружейных выстрелов наших и неприятельских секретов, короткое, прерывчатое постукивание пулеметов, вспышки ракет, от которых в нашем блиндаже становилось светло как днем, – все это настраивало душу на какой-то особый лад; оно и ужасало, и отталкивало от себя, и в то же время притягивало к себе и подавляло своей грандиозностью и непостижимостью, как могучее выражение каких-то непреложных высших законов, направлявших судьбы человечества через страдания и кровь сотен тысяч людей… И сам я чувствовал себя ничтожной песчинкой в этом все еще бушующем урагане смерти… Мгновениями я забывался в полудремоте, то вдруг мне чудилось, что стрельба как будто участилась, немцы наступают… вот они уже у наших проволочных заграждений… Воображение разыгрывалось, я с сильно бьющимся сердцем выскакивал из блиндажа, но тревога моя оказывалась напрасной. Тихая теплая майская ночь наложила на все полупрозрачные, легкие тени. Немцы изредка бросали ракеты и не думали наступать. «Проклятые нервы!» – упрекал я сам себя, возвращаясь в блиндаж, где мирно похрапывал поручик Муратов. Бедняга и не чувствовал, что это была последняя ночь в его жизни. Утром я хорошенько осмотрелся кругом. Противник был на той стороне реки Шары совсем близко, не больше чем шагах в шестистах, а местами даже ближе, так что проволочные заграждения немцев доходили чуть не до самой реки. Вся местность вокруг наших окопов и самые окопы были изрыты снарядами. Молодые деревца, росшие у окопов, были изуродованы осколками и пулями, но молодые побеги и зеленые листочки на кое-где уцелевших веточках упорно тянулись к жизни и свету. День был ясный и хороший. На нашем участке стрельбы никакой не было. Я обошел позицию и уже возвращался к своему блиндажу, когда вдруг внимание мое было внезапно остановлено следующим странным фактом: из германских окопов высунулся до пояса какой-то немец и начал размахивать белым платком; немного поодаль от него в этом месте, где германские окопы ближе всего сходились с нашими, немцы выставили большой плакат, на котором по-русски было написано: «Долой войну! Да здравствует мир!» Наши «товарищи» повылезали из своих землянок и высовывались из окопов, тоже отвечали белыми платками. Немцев стало показываться все больше и больше. Как с их стороны, так точно среди наших «товарищей» с каждой минутой росла уверенность в том, что стрелять ни те, ни другие не будут. Многие немцы и наши повылезали на бруствер окопов. Нашлись даже такие смельчаки немцы, которые спустились к самым проволочным заграждениям, махали руками и что-то кричали.