Я приказал разведчикам и ротным санитарам подобрать ближайших раненых австрийцев и направить их в тыл. Однако одиночные ружейные выстрелы не прекращались. Австрийцы стреляли наугад, и пули так и взвизгивали в разных направлениях, как бы ища себе жертвы между шнырявшими в сумерках фигурами солдат. Но никто не обращал на них внимания. Я тоже выкарабкался из своей берлоги на свет Божий. После целого дня лежания приятно было немного пройтись и поразмять ноги. Но едва я сделал несколько шагов от землянки, как навстречу мне попался мой денщик Франц. Он нес мне ужин. Это было очень кстати, так как с утра у меня не было во рту ни крошки. Франц остановился, в нерешительности поглядывая по сторонам. Заметив, как при каждой близко свистнувшей пуле, он инстинктивно нагибал голову, я улыбнулся и весело сказал:
– Кому же это ты кланяешься, Франц? – Тот виновато улыбнулся и молчал. – Ну, иди, вон мой окоп, там у вестовых разогрей как-нибудь, а то, брат, есть хочется.
Но в это время откуда ни возьмись подскочил шустрый Клопов и сказал, что он знает в деревне один уцелевший домик, где можно хорошо развести огонь. Мы все трое пошли. Когда мы вышли в середину, глазам моим предстала тяжелая картина. Небольшая комната с завешенными какими-то одеялами и тряпками окнами была завалена тяжелоранеными. Одни сидели на полу, прислонившись к стене, другие валялись, сбившись в одну кучу. Какой-то солдатик кипятил в печке воду в котелке. Красноватые отблески пламени тускло освещали желтые, исстрадавшиеся лица этих несчастных и их окровавленные одежды.
В спертом, тяжелом воздухе чувствовался отвратительный запах запекшейся крови. Эта специфическая атмосфера вызывала у меня тошноту. Я хотел уже выйти вон, как ко мне подошел, шатаясь, один молодой солдатик-татарин, тяжелораненый в грудь.
Узкие, немного косые, ввалившиеся глаза его горели лихорадочным огоньком, а пересохшие губы едва слышно шептали:
– Ваша благородия, у мина сдесь шрапнэла сидит… Ох, тяжело… не могу… Сделай Божецку милость!..
Но тут кровавое харкание не дало бедняге договорить. Однако я понял, чего ждет от меня этот страдалец и чего ждали все остальные раненые, понял по их молчаливым, полным мольбы взглядам… Тотчас я взял свою записную книжку и написал капитану Шмелеву записку о беспомощном положении этих раненых, брошенных на произвол судьбы. Приказав Клопову отнести записку командиру батальона, я велел Францу нести ужин в окоп, а сам вышел на воздух, чтобы поскорее избавиться от тяжелого впечатления, оставленного на мне видом раненых.
Придя в свой окоп, я не нашел там прапорщика Муратова и в ожидании Франца прилег в задумчивости на солому Острые впечатления последних двух дней еще не изгладились в душе, а постоянное нервное напряжение, вызванное тем, что приходилось быть все время лицом к лицу к смерти, начало влиять на мою психику В обыденное время человек подвергается смертельной опасности, испытывает волнение, страх только короткое время, иногда даже один только момент, который чаще всего проходит для него бесследно. Но на войне не так, там непосредственная близость и возможность смерти висит над вами иногда целыми неделями, и потому скрытая внутренняя борьба, инстинктивная боязнь за свою жизнь, волевое напряжение не прекращаются. Пусть не говорят, что к опасности на войне можно привыкнуть настолько, что на человека уже не производят никакого впечатления ни пули, ни снаряды. Это неправда. К постоянной опасности человек не может совершенно привыкнуть, он может только к ней приспособиться. Человек – это живой организм, а так как «все живое боится смерти, стремится жить», то, значит, и человек по своей природе, не может не реагировать на близость смерти, готовой его поглотить. Степень реагирования зависит исключительно от силы воли данного субъекта, сковывающей и не дающей возможности слабым, трусливым элементам нашей человеческой природы прорваться наружу и заслужить позорное имя труса. При тщательном наблюдении над самыми тонкими движениями своей души я начал замечать внутри себя самого какую-то странную перемену. Прежний боевой задор заметно остыл.
Напряженная боевая жизнь с ее окопами, ранеными, убитыми, с трескотней пулеметов, со свистом пуль и ревом снарядов – эта жизнь начинала действовать на нервы раздражающим образом. Все чаще и чаще, особенно вот как теперь, в минуты размышления, закрадывались в душу сомнения в необходимости этой бойни, зависть по отношению к тем счастливчикам, которые могли сидеть в тылу, вдали от всех этих ужасов войны. Я хорошо сознавал, что подобные чувства дряблости и душевного брожения были последствием физического и морального переутомления. И нужен был временный отдых усталым бойцам где-нибудь в резерве, чтобы укрепить их надломленный дух и измученное тело для новой кровавой борьбы.
Наверху около окопа послышались шаги. Это был Франц. Я зажег свечу и с аппетитом поужинал. Вскоре пришел прапорщик Муратов, и мы, поболтав немного, легли спать.
Наутро мы с прапорщиком Муратовым вскочили, разбуженные сильной артиллерийской канонадой. Австрийские шрапнели с грохотом рвались над нашими окопами, засыпая их, как горохом, круглыми шрапнельными пульками. Все забились как можно глубже в своих окопах, так как каждый уже по опыту знал, что в таком случае шрапнель вреда не принесет. Но вот издалека с австрийской стороны послышалось сначала тихое, едва уловимое шуршание, постепенно оно превращалось в какой-то гнетущий душу свистящий шум, точно падал на землю огромный метеор. Еще мгновение, и протяжный ахающий гром потряс собой воздух. Завизжали и завыли осколки. Это разорвался в Ленке-Седлецкой тяжелый снаряд.
– Что это австрияки, черт возьми, вздумали глушить тяжелой артиллерией. Уж не собираются ли они снова отбивать Ленку? – как бы про себя вслух произнес я.
– Ха, ха, ха! – весело рассмеялся прапорщик Муратов. – Как это хорошо звучит: «отбивать Ленку!» Можно подумать, что мы и на самом деле держим в плену какую-нибудь Елену прекрасную, которую австрийцам во что бы то ни стало нужно у нас отнять.
Я тоже засмеялся остроумной шутке прапорщика Муратова. Улучив удобную минутку в промежутках между залпами австрийской артиллерии, я высунулся из окопа и оглядывался кругом. День был пасмурный. Чуть-чуть моросил дождь. Ни в наших, ни в австрийских окопах, находившихся на расстоянии около версты, ни в других местах не заметно было никакого движения. Казалось, все живое здесь вымерло. Убедившись в том, что опасности нет, я собирался уже снова спрятаться в окоп, но вот опять чуткое ухо уловило отдаленный, глухой короткий удар и вслед за ним знакомое шуршание шестидюймового снаряда, точно что-то грузное тяжело просверливало воздух. Я любил наблюдать за разрывом тяжелых снарядов, а потому и теперь, быть может, рискуя собственной жизнью, не удержался от любопытства и провожал глазами незримую траекторию
[17] летящего «чемодана». Когда сильный шум, точно буря, ударил в уши, я инстинктивно присел, потому что так и казалось, что снаряд должен разорваться где-то совсем близко. Но я уже неоднократно замечал в подобных случаях, что это было не что иное, как обман слуха. Снаряд обыкновенно разрывался дальше, чем это представляло себе воображение. Так было и теперь. Земля дрогнула от оглушительного удара. Высокий столб земли, щепок и каких-то небольших балок, смешиваясь с черным дымом, взлетел кверху. Вероятно, снаряд попал в развалины какого-нибудь дома или сарая. В первое мгновение мне даже показалось, что он угодил прямо в блиндаж капитана Шмелева. Однако мое любопытство и в самом деле чуть не стоило мне жизни. Сейчас же вслед за разрывом тяжелого снаряда раздался залп австрийской батареи, и едва я успел припасть к стенке окопа, как четыре шрапнели низко разорвались над моим окопом и пули густо усеяли площадь вокруг меня, а сверху посыпалась мне на голову сбитая пулями земля.