Оркестр заиграл встречный марш. Радостно забилось мое сердце и гордостью наполнилась душа при виде этой полковой святыни, завернутой в чехол защитного цвета и украшенной наверху Георгиевским крестом, символом былой славы и доблести нашего старого полка. Вскоре под звуки музыки полк потянулся по пыльной дороге вдоль деревни, провожаемый любопытными взглядами и пожеланиями жителей, высыпавших из своих хат. Ребятишки пестрой гурьбой бежали за оркестром, мужики и парни с достоинством поглядывали на проходивших солдат, и только бабы, подперев подбородок рукою, с грустью и со слезами на глазах смотрели на эти серые, однообразные ряды людей. Их материнские сердца обливались кровью при мысли, что вот и их сыновей возьмут в солдаты, а может быть, уже и взяли, и они будут также идти неведомо куда и вернутся ли назад… Но слезы баб вызывали у солдат только смех и веселые шуточки.
– Ну чего, родимая, плачешь? Аль глаза на мокром месте?! – кто-то задорно крикнул из нашей роты.
Послышался легкий смешок.
– Да что ж ей окромя и делать-то, как не плакать, в аккурат дело бабье! – отозвался другой.
Утро было прекрасное. Солнце только что вставало, купая в своих золотых лучах влажные от росы поля, на которых желтела уже созревшая рожь? Я шел с большим удовольствием. После тяжелого училищного мешка, скатки и винтовки идти теперь при одной только шашке было легко и свободно. В тот же день я промок до ниточки, так как оставил свой дождевой плащ у Франца. Но это обстоятельство нисколько меня не смутило. «Ничего, – утешал я самого себя, бодро шагая под проливным дождем, – лишний раз выкупался; на то и война: тут и помокнешь, и поголодаешь… Все надо испытать».
Поход был очень трудный. Иногда в день делали 30–35 верст. К концу дня солдаты обыкновенно еле волочили ноги, и немудрено, ведь им приходилось тащить на себе амуницию и снаряжение, которые, вероятно, весили пуда два, если не больше. Однажды переход выдался особенно тяжелый. Выступили в пять часов утра, шли целый день. Уже начало смеркаться, а оставалось пройти несколько верст. Полк остановился на короткий привал. Я в изнеможении опустился на землю. Я чувствовал страшную усталость и, кажется, полжизни отдал бы за то только, чтобы отдохнуть и не идти дальше. Во всем моем теле разлилась сладкая истома. Но едва я полузакрыл глаза, как послышались голоса:
– Пошли! Вперед!
Я тотчас же вскочил на ноги, стряхнул с себя минутную слабость и принялся подбадривать и подгонять солдат. Измученные, потные, нагруженные как вьючные животные, люди с трудом поднимались с земли и, шатаясь, плелись вперед.
– А что, ваше благородие, далече нам еще осталось идти? – спросил меня шедший рядом со мной запасный с широкой окладистой русой бородой, с длинными обвисшими усами, серыми узенькими глазками и вздернутым немного кверху мясистым носом.
При этом вопросе в мою сторону с любопытством обернули головы все находившиеся поблизости солдаты. Когда я сказал, что до деревни, где мы должны были расположиться на ночевку, осталось еще верст шесть, многие даже вздохнули.
– Очень тяжело, ваше благородие, – продолжал тот же солдатик. – Так-то оно ничего, можно и зайти, только вот не обедамши того… трудно.
Я промолчал. Действительно, люди целый день ничего не ели, так как командир полка приказал приготовить им горячую пишу по приходе на место ночлега. Мне сделалось стыдно за наше нерадивое начальство и бесконечно жаль этих простых, терпеливых тружеников – русских солдат, привыкших молча и безропотно переносить все, что бы ни выпало на их тяжелую долю. Я искоса поглядел на колыхавшуюся около меня зеленоватую живую массу солдат, среди которых, несмотря на голод и усталость, раздавались иногда веселые восклицания и смех, и подумалось мне, как велика, как могуча должна быть сила, сколотившая в одно нераздельное целое множество самых разнообразных и чуждых друг другу людей и двигавшая их туда, где широкими потоками будет литься человеческая кровь и где смерть соберет богатую жатву… Но вспыхнувшая как далекая зарница мысль быстро погасла. В то время подобные вопросы меня не волновали, я весь отдался настоящему, а настоящее было именно такое, о каком я мечтал со школьной скамьи. Все, что раньше я мог только себе вообразить путем прочитанных книг и собственной фантазии, я начинал испытывать в действительности. Осуществлялась моя сокровенная и заветная мечта – война. Самый поход хотя пока и ничем почти не отличался от обыкновенных мирных маневров, но сознание того, что это военный поход и что скоро издали донесется настоящая орудийная канонада, придавало ему совсем другой характер.
2 августа под вечер мы пришли в деревню Ракитовку. Усталый и запыленный, я опустился на скамейку около чистенькой хаты с белыми стенами, которую квартирьеры отвели для офицеров нашей роты. Я сидел и с наслаждением созерцал скромную, но милую сельскую картину. Вокруг меня раскинулся маленький фруктовый садик, огороженный плетнем; под низкими окошечками хаты пестрели красные цветы; по широкой улице, покрытой местами зеленой травкой, разгуливали полуобщипанные гуси; где-то кудахтала испуганная курица; вот из соседнего дома быстрой легкой походкой вышла по воду баба с коромыслом и двумя болтавшимися на нем пустыми деревянными ведрами; солдаты с довольными, серыми от пыли лицами сновали в разные стороны. И над всей этой мирной картиной сияло всегда прекрасное заходящее солнце, рассыпая повсюду свои тончайшие нити…
Василий развязал мои вещи и дал мне умыться. После этого я с необыкновенным аппетитом принялся за кислое молоко, которое баба-хозяйка дала, принесла прямо из погреба. «Совсем как на даче», – подумал я. За это время я успел ближе познакомиться с офицерами нашей роты. Часто после обеда мы забирались на свои походные постели и начинали беседовать и нередко даже спорить. Мой ротный командир поручик Пенько оказался человеком довольно заурядным. Правда, как офицер он был прекрасный, но в то же время на нем лежала та печать пошлости, которая присуща подавляющему большинству людей. Весь его идеал, казалось, можно было выразить тремя словами: обладание хорошенькой женщиной. К религии он относился равнодушно и даже пренебрежительно. Все, что касалось нравственности, вызывало в нем насмешку и иронию. Он не был женат и на семью смотрел с отрицательной точки зрения, видя в семейном очаге стеснение своей свободы. Пить не особенно любил, но в карты грешным делом поигрывал. Характер имел он вспыльчивый и неровный. Но при всех этих недостатках было что-то в его личности симпатичное, какая-то подкупающая простота и честность, за которую офицеры в полку его любили и уважали. Другой сослуживец нашей роты был прапорщик запаса Ракитин с подстриженными усами и довольно тонкими правильными чертами лица. Говорил он, немного шепелявя. Как офицер он производил неважное впечатление, и впоследствии его не очень хвалили. Судя по разговорам, он казался весьма неглупым человеком. Был женат и имел двоих детей. Ничего особенно дурного я в нем не замечал, но вообще он мне не нравился. Однажды он нам откровенно признался, что любил посещать вместе с женой петроградские кафе-шантаны. Я с удивлением заметил ему, как можно с женой бывать в таких местах, где фигурирует тот же разврат, только в иной, более утонченной и красивой форме? Но прапорщик Ракитин столь горячо и столь убежденно доказывал мне, что он находит это вполне естественным и нормальным, что я и не пытался его разубеждать.