Однако тревоги мои были напрасны. Ночь прошла совершенно спокойно. Австрийцы не только не выказывали никакого намерения к активным действиям, но, скорее всего, и сами рады были, что и их не тревожат.
Утром, проснувшись и напившись чаю, который нам приготовил услужливый и расторопный Клопов, я вышел из землянки, намереваясь сделать рекогносцировку
[22] местности и набросать кроки
[23]. Погода была пасмурная. Частой мелкой сеткой моросил дождь, но было довольно тепло, несмотря на то что был уже конец декабря по старому стилю. Я вышел в одной фланелевой рубашке, разорванной с боку пулей под Ленкой-Седлецкой. Мой организм, закаленный в лишениях боевой жизни, не поддавался простуде, даже если бы у меня и мелькнула предательская мысль схватить какую-нибудь болезнь для того, чтобы поблаженствовать где-нибудь в дивизионном лазарете две-три недельки.
Участок моей роты на этот раз находился левее Ленки-Седлецкой. Так как участок был велик, то между взводами были порядочные прорывы, то есть незанимаемые стрелками места, соединенные неглубокими ходами сообщения. Прямо напротив в полуверсте лежал Радлов, над которым высилась единственная кирпичная заводская труба, почти около самых австрийских окопов. Глядя на эту трубу, я частенько думал, что ведь немцы – мастера на все руки, что им стоит устроить наблюдательный пункт хоть на этой самой трубе?
На это обстоятельство, между прочим, указал также и подпрапорщик Бовчук, встретивший меня в окопах.
– Вот труба у их, ваше благородие… Не к месту.
– А что?
– Оченно удобно наблюдать.
– А как же туда забраться? – усмехнулся я.
– Немцы все могут, ваше благородие… – серьезно заметил Бовчук.
Это «все могут» было очень характерно в устах старого подпрапорщика. Уже в первое время войны в настроениях солдатских масс ясно определился какой-то безотчетный, суеверный страх перед несокрушимой немецкой техникой, способной на разные чудеса. Часто можно было слышать разговоры в таком роде: «Немца не сломаешь, ты насупротив его пулямет, а ён десять выставит; ты его шарапнелей, а ён тебя газым… Ну вот, поди и воюй с им…»
Такая запуганность русского солдата мощью германского оружия объясняется, конечно, с одной стороны, совершенством германской техники, а с другой – несовершенностью нашей. Разумеется, мы никогда не могли выставить в бою столько пулеметов, аэропланов и выпустить столько снарядов, как немцы. Часто крупные сражения, когда мужеством и доблестью наших войск успех явно склонялся в нашу сторону, все же мы проигрывали как раз именно вследствие слабого развития нашей техники. Ведь иногда во время боя удачно зашедший во фланг или в тыл броневой автомобиль или внезапно налетевшая на резервы эскадрилья аэропланов могут сыграть решающую роль. Но если можно сказать, что русский солдат трепетал перед германской техникой, то так же точно можно сказать, что и немцы пасовали перед франко-англо-американской техникой, которая к концу Великой европейской войны показала миру настоящие чудеса. Достаточно вспомнить танки, ослепляющие лучи, авиационное дело и т. п. Немцы, перебрасываемые с Западного фронта на русский, Восточный, не скрывали своей радости, говоря, что они едут на русский фронт «отдыхать», настолько для них были легкие условия войны на нашем фронте по сравнению с французским. Впрочем, можно было утешить себя тем, что такое пренебрежительное отношение, какое немцы имели к нашей боеспособности, было и у нас к австрийцам. Разгром австрийских армий в 1914 году давал нам на это полное право, и если бы вовремя не подоспели немцы со своей талантливой стратегией и усовершенствованной техникой, то с австрийцами мы, выражаясь военным языком, покончили бы в два счета. Но, увы, этого не случилось. Да оно и не могло случиться, потому что уже в самом начале Великой войны была очевидна полная неподготовленность к ней России. Говоря о России, я отнюдь не хочу бросить тень на нашу доблестную страдалицу армию с незабронированной грудью, чуть не голыми руками отбивавшую страшные удары врага. Я хочу сказать о предательском попустительстве тех высших сфер, от которых зависело поставить на должную высоту технику нашей армии и о бесталанной губительной стратегии нашего высшего командного состава.
Однако пора вернуться к прерванному рассказу. Нанося кроки расположения первой полуроты, я пошел на левый фланг своей роты. В прорывах между взводами приходилось сильно сгибаться, так как ходы сообщения были лишь до пояса, и австрийцы тотчас открывали ружейный огонь, лишь только замечали на нашей стороне на поверхности земли человеческую фигуру. Благодаря дождям в окопах местами была непролазная грязь. Солдат почти не было видно. С сонными, скучными лицами стояли лишь часовые, провожая меня молчаливыми, безучастными взглядами. Остальные солдаты ютились в маленьких, тесных землянках, вырытых в передней стенке окопа. Кое-где над окопом курился дымок. Около правого фланга третьего взвода, вытянувшись в струнку, отдал мне честь знакомый уже читателю молодцеватый пулеметчик Василенко. На груди его висел Георгиевский крестик.
– A-а, это ты Василенко! Здорово, братец!
– Здравия желаю, ваше благородие!
Покрытый грязной холстиной пулемет, как ядовитый, страшный паук, стоял в своем специальном пулеметном гнезде, вырытом в передней стенке главного окопа.
Набросав кроки, я принялся внимательно в бинокль осматривать местность, среди которой мне, вероятно, суждено было провести зиму. Правее были развалины Ленки-Седлецкой, впереди – Радлов со своей торчащей, как перст, заводской трубой, а левее – какой-то лесок. Австрийские окопы, как паутиной, уже начали опутывать проволокой. Перед нашими окопами тоже пролегали три ряда проволочных заграждений. Это было явным признаком того, что обе стороны готовились к зимовке. Да и пора уже было. Наступившая распутица препятствовала передвижению крупных боевых единиц. К тому же наши и австрийские армии, измученные и сильно потрепанные в непрерывных жестоких боях, нуждались в отдыхе, пополнении людьми и в организации тыла. И только на неприступных твердынях Карпат кипели еще жаркие бои.
Едва я вернулся в свою землянку, как два сильных взрыва один за другим поколебали землю. С потолка землянки посыпался песок. С любопытством и, конечно, с опасностью для жизни мы с прапорщиком Муратовым выскочили за дверь взглянуть, где разорвались снаряды. Последние осколки заканчивали свою жалобную мелодию, причем один из них так низко над головой загудел, подобно шмелю, что мы так и присели на корточки. Дым от разрывов еще не вполне рассеялся, и потому можно было узнать, что австрийцы били по третьему взводу, но снаряды делали небольшой перелет.
– Вероятно, черти разнюхали как-нибудь, что там есть пулемет, – вслух пробормотал я.
– Да, наверняка, ведь у них разведка великолепно поставлена!..
Но в этот момент раздавшиеся два глухие орудийные выстрела не дали прапорщику Муратову договорить. Сверля воздух, точно тяжело дыша, с шумом неслись на нас два мортирных снаряда. Мы невольно согнулись, точно готовясь получить по голове удар палкой, однако не теряли из виду место предполагаемого разрыва снарядов. Однако нельзя было быть уверенным в том, что австрийцы не изменят прицел и не начнут бить по площадям. В этом случае мы легко могли бы попасть под снаряд. Вот почему с каждым моментом, чем сильнее становился шум приближавшихся снарядов, тем чаще билось сердце, и в уме мелькала беспокойная, леденящая мысль: «Где разорвется?» Но вот впереди, почти на том же самом месте, где и раньше, взвились почти одновременно два столба земли, смешавшейся с дымом, и два мощных разрыва потрясли воздух.