Работа в артели мне нравилась. У меня был совершенно самостоятельный участок работы, правда, очень обширный. Приходилось заниматься и учетом, и планированием, и нормированием, и до некоторой степени даже организацией производства. Во вновь организованном шорном цехе пришлось без всяких указаний извне составить нормы и расценки, для чего пришлось прежде всего познакомиться с самим шорным делом и не путать, на смех рабочим цеха, шлею с седелкой. Пришлось прочитать целую книгу о шорном деле и немало поторчать в цеху, после чего я смогла составить для цеха нормы и расценки. Председатель артели С.М. Норец доверял мне вполне и относился ко мне хорошо. Весь аппарат правления состоял из семи человек – председатель, экономист, завхоз, кладовщик и четыре человека в бухгалтерии. Потом прибавились еще зав. производством – эвакуированная из Харькова и браковщица оттуда же. Взаимоотношения в коллективе были неплохие, и только одна, как говорится, паршивая овца портила все стадо – это главбух артели А.П. Рачковская, эвакуированная из Москвы. Мы с ней поступили в артель в один день и вначале как будто сошлись, поскольку обе мы были приезжие, неустроенные, одних лет и обе из Москвы. Но очень быстро А.П. стала очень резка со мной и за глаза говорила обо мне, что я ничего не делаю, что меня напрасно держат, что я ничего не понимаю.
Началось это с того, что я категорически отказалась работать по вечерам, заявив, что мне вполне хватает десятичасового рабочего дня. А в бухгалтерии, в связи с мобилизацией, была большая запущенность, и им ежедневно приходилось сидеть чуть не до двенадцати ночи. Это очень злило А.П. Она сидит, а я нет, и обе мы получаем по 500 руб. На меня сыпались всякие необоснованные обвинения. А когда ей сказали, что у меня двое детей и дома некому хозяйничать, она сказала, что моим детям по 12 лет и они могут сами хозяйничать. У нее дома была мать и брат лет 12–13, поэтому она не знала никаких хозяйственных забот и могла хоть ночевать в артели. А я, если иногда оставалась в артели на собрание, находила дома потом такую картину: девочки, устав меня ждать, укладывались на кровать одетые и засыпали голодные. Но кто этим интересовался? У каждого было свое горе, и каждый как бы зачерствел в своих переживаниях, не интересуясь жизнью других.
Сентябрь и октябрь стояли удивительно теплые и солнечные. Правда, в сентябре, 23-го числа, вдруг выпал снег, стало очень холодно, но через два дня все растаяло, и наступили солнечные яркие дни, довольно теплые. Иногда были дожди, и тогда на улицах была такая грязь, что ноги вязли и галоши терялись. Я запасла 6 м3 дров, березовых, сухих, и приступила к закупке картофеля на зиму, но вдруг прекратилась посылка денег Моной, а в артели сильно задерживали зарплату. Я очутилась в очень затруднительном положении, а цены на картофель стали расти, так как в Щучинск прибыл целый эшелон эвакуированных из Харькова, у которых денег было столько, что они скупали все, не справляясь о цене. Заняв денег, я в одно из воскресений решила купить картошку на базаре ведрами, сколько смогу. Я так усердно таскала тяжелые сумки с картофелем, что, видимо, повредила себе что-то, так как на второй же день почувствовала себя плохо и слегла с температурой 39°. Это было в конце октября, в момент самого острого безденежья. А до этого, 17 октября, я вдруг получила от Моны телеграмму: «Еду в Омск, проехал Галич». Я решила, что он едет в Омск в командировку, и, конечно, мне в голову не пришло, что это может изменить мое положение. Поэтому я продолжала делать зимние запасы. Во время болезни получила телеграмму из Москвы от своих: «Мона и Паша эвакуированы о Омск, выехали 14 октября». Теперь мне уже стало ясно, что Мона выехал из Москвы совсем, но опять я не подумала о возможности своего переезда в Омск. Я знала, как трудно положение с квартирами в городах, и не мечтала поэтому о совместной жизни с Моной.
Проболела я всего 4 дня, но мне было очень тяжело эти дни. Накануне болезни я заплатила хозяйке за квартиру и, видимо, мало дала за то, что она мне ежедневно вечером мыла мою посуду и носила мне ведро воды в день. Обе на меня надулись, не сказав о причине, и в то утро, когда я не смогла подняться с кровати, ни одна, ни другая, не заглянули ко мне в комнату, не спросили, почему я не встаю. Я подняться не могла, у меня резко болел живот. Я разбудила девочек и попросила их не ходить в школу, а помочь мне. Послала их к хозяйке попросить горячего чаю, но та объяснила им жестами, что чайника нет (я пользовалась их чайником) и чая тоже нет. Что было делать? Послала девочек одну к соседке, М.М., другую к Ольге Петровне за градусником и с просьбой вызвать мне врача. М.М. пришла узнать, в чем дело, а потом притащила мне чайник кипятку. Дети и я напились чаю. Потом пришла курьерша из артели и принесла белых булок (О.П. туда позвонила. Булки выпекал наш кондитерский цех, и работающие в артели имели помимо пайка хлеба еще белые булки, что являлось очень большим подспорьем в питании). В обед я сползла с кровати и кое-как разогрела обед на керосинке. На другой день М.М. сготовила мне обед на своей плите. Так провалялась я 4 дня, узнав, как трудно болеть, когда живешь так одиноко. Никто не поможет, никто не посочувствует. Навещала меня Ева только, больше никто не пришел. В эти дни мне стало очень тоскливо. Подумала: а вдруг я заболею, как в Москве, на несколько месяцев, что тогда будет с детьми? Начинала беспокоиться о Моне. Выехал он из Москвы 14 октября, прошел уже весь октябрь, а от него ничего не было. Были разговоры, что эшелоны подвергаются бомбежке. М.А. тоже получила телеграмму, что ее сестра выехала к ней примерно в тот же день, и от нее тоже не было ничего. Мы обе очень волновались. А сообщения Совинформбюро каждый день приносили что– нибудь печальное. Каждый день сообщалось, что оставлен город, сегодня один, завтра другой. Москва была в окружении. Каждое утро с напряженными вниманием слушали радио, и сердце больно сжималось. Часто посылала в Москву телеграммы, спрашивая о здоровье, а попросту беспокоясь: живы ли еще? Аккуратно получала ответы: «Все здоровы». Когда писала письма домой или Вале, плакала, тоскуя о своих близких. Дважды получала посылки, один раз из Москвы от мамы, другой раз от Вали из Ярославля. Разворачивая знакомые вещи, пропитанные запахами родного дома, не могла удержаться от слез. Безумная тоска по Москве, по родным местам, по своим близким огнем жгла сердце. Вот и сейчас ком подкатывает к горлу и настроение такое, что хоть вешайся…
Первую телеграмму от Моны получила из Омска 8 ноября. Стала ждать письма.
7 ноября провели по-праздничному. Утром я ходила на демонстрацию, а дети в школу на утренник, а к концу дня отправились в гости к М.А. и О.П. Там собралась небольшая компания, стол был накрыт по-праздничному. О.П. приготовила всякие вкусные вещи, было вино. Выпили, вкусно и сытно закусили, дети с удовольствием уплетали сдобные булочки и пили чай с сахаром, который дома я давала им только по воскресеньям. Пели, шумели. Первый раз за время пребывания в Щучинске мне было немножко весело и тепло.
А мои хозяйки в этот день, не признавая советского праздника, устроили побелку кухни…
Самыми приятными днями были дни поддувания, раз в две недели. В эти дня я уходила из артели часов в 11 дня, шла в тубдиспансер, поддувалась и получала освобождение на весь этот день. Приходила домой и ложилась часа на 2 спать. Это был единственный отдых, один раз в две недели. Тубдиспансер находился на окраине, в лесу. Там было очень хорошо, тихо, чисто, и мне так хотелось полежать там в стационаре, ни о чем не заботясь. Там работали два врача, муж и жена Халло. Они занимали целый дом, недалеко от диспансера. Как я завидовала их жизни! Живут вместе, работают вместе, всем обеспечены. У них одна дочка, девочка лет четырнадцати, которая больна туберкулезом легких. Девочка очень избалована, и дома она маленький деспот, а отец ее, Илья Григорьевич, говорил: «Одну дочку да не баловать?» Поддувал меня всегда И.Г. и всегда при этом называл Танюшей. Мне, стосковавшейся по родным и близким, было очень дорого это ласковое обращение.