В деревне было людно, постоянно были какие-то сходки, все шумели, спорили. Дед постоянно был на этих сходках, отец тоже, я редко видела его дома. Иногда, вероятно по воскресеньям, на улице молодые парни и девушки играли в какие-то непонятные мне игры. Девушки были в розовых, голубых и белых длинных платьях, парни все в черных костюмах. Девушки, взявшись за руки, стояли шеренгой, напротив стояли парни, тоже взявшись за руки. Они то двигались друг к другу, то опять расходились. Вероятно, они играли в «Бояре, а мы к вам пришли…».
Иногда я ходила в дом Тимофея, там было много детей, дом был просторный. Почему-то оттуда я приносила деревянные гнилушки, которые ночью светились.
Дед откуда-то имел газету, на одном листе на серой бумаге. Вверху газеты было напечатано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Дед учил меня читать по этой газете. До этого меня учили читать и мама, и отец, это было весной и летом 1918 года. Мама учила меня по славянскому букварю – аз, буки, веди, глагол, добро, есть и т. д., но я выучила только буквы, а читать слова из этих «аз, буки» не могла. Потом отец за меня взялся, уже по нормальной азбуке, втолковывал мне, как из букв складываются слова. Я складывала из двух букв слог, но в целом прочитать слово не могла. Отец упорно объяснял мне какое-то слово, хотел, чтобы я его прочитала. Около этого слова была картинка «экипаж». Я решила, что слово это, вероятно, экипаж, и произнесла по слогам «э-ки-паж». Отец рассердился и больше не стал со мной заниматься.
Дед стал учить меня по газете, и я под его объяснения быстро научилась читать. Поэтому я и запомнила первую строку в газете «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Эту строчку я уже читала сама.
Жизнь в Лежневе была беспокойная. В нашей избушке было тесно. Я не знаю, какие планы были у родителей. Бабушка все говорила, хоть бы баба Маша скорее умерла (чтобы освободила место на печке). Но ближайшие события все перевернули. Пришла телеграмма из Москвы. Дядя Митрофан известил, что умерла мать (другая бабушка). Наши отец и мать уехали в Москву хоронить бабушку. Мы, дети, остались у деда с бабушкой. Вале не было еще трех лет.
Дни стояли еще теплые, солнечные. И вот однажды бабушка повела меня в другую деревню с полкилометра от Лежнева, записывать меня в школу. Записала, на другой день я с девочками из нашей деревни пошла в школу. Школа помещалась в избе. В просторной комнате размещалось четыре класса. Помню, первый класс был с левой стороны, у окна, второй класс – с правой стороны, позади первого класса сидели ученики третьего класса, позади второго сидели ученики четвертого класса. Учительница была одна. Старшим она давала задания по арифметике; мы, первоклассники, рассматривали картинки в букваре. Я не помню, сколько я там проучилась, помню только, что я ходила в школу, когда уже выпал снег, и я с девочками брела по заснеженной дороге в валенках и теплом платке, а что мы делали в школе, не помню.
Через какой-то срок вернулись мать и отец из Москвы. И вдруг заболела бабушка, испанкой. Тогда испанка свирепствовала везде – и в Москве, и по губерниям. Бабушка болела всего три дня, а утром четвертого дня она умерла. Отец поднес к ее лицу зеркало – дыхания не было. Что было с мамой – это трудно описать. Она рыдала, кричала полный день. Дед хлопотал с гробом. Кто-то сшил саван. Из деревни Сосновки пришла сестра бабушки Настя. (Между прочим, Настя была ровесницей нашей мамы. Прабабушка родила ее, когда ей было 56 лет.) К вечеру бабушка лежала уже в гробу. Гроб стоял по диагонали избы. Пригласили откуда-то двух монашек, и они всю ночь читали заупокойные молитвы. Читали нараспев, однотонно. Я не помню слов, но мотив застрял во мне на долгие годы. Я спала эти ночи на печке, вернее, не спала, а, свесив голову с печки, смотрела и слушала. В избе горели только свечи у гроба. У меня не было страха, только любопытство. За несколько минут до смерти бабушки дед принес ей мандарин и сунул ей в рот. Она пососала немного и умерла. На третий день ее похоронили.
Планы родителей за зимовку в Лежневе рушились. Я тогда уже понимала, что мама не любит своего отца, нашего деда. Она не могла простить ему своего замужества в шестнадцать лет. Она не успела повзрослеть, погулять, узнать получше своего жениха, которого привел ей дед. У нее был знакомый, который, видимо, ухаживал за ней. Звали его, кажется, Леонид. Он был очень скромный, обеспеченный, имел лавку. Но деду это как раз не нравилось, что тот был богаче его.
Из Лежнева мы выехали уже зимой, лежал снег, и было холодно. В Москве остановились у дяди Митрофана. В Москве уже были карточки и было голодно. Дальше поехали поездом до Мурома. Пароходы уже не ходили. Сколько мы ехали, не знаю. Помню только, что в Муром мы приехали вечером, было уже темно. В доме, где мы остановились, было много народа. Вероятно, это был постоялый двор. Горела большая керосиновая лампа, на столе стоял самовар и чайники и чашки. У хозяйки был грудной ребенок, и она рассказывала, что ночью тараканы искусали ему лицо. Тараканов я никогда не видела и не представляла, как они могли искусать ребенка.
От Мурома до Погоста надо было добираться на лошадях. Когда и как мы выехали, не помню. Осталось в памяти: мы едем на санях, по обе стороны темный лес. Алексей и я сидим сзади, укутались в тулуп. Валя у мамы на руках, они с отцом сидят впереди. Мне страшно. Я вспомнила, как мама рассказывала мне про Илью Муромца и Соловья-Разбойника, как Соловей-Разбойник сидел на дереве и стрелами убивал людей. Я осторожно выглядывала из тумана и смотрела на деревья – а вдруг там сидит этот разбойник?
В Погост приехали ночью. Остановились на Вышворке (это переулок, перпендикулярный нашей Большой улице), в семье Рогановых. Алексей Роганов – друг отца. Жена его, Татьяна, сразу стала нас устраивать. Разговаривали, наверное, до утра. Алексей рассказал, что накануне ночью в селе контра устроила резню. Зверски расправились с коммунистами и сочувствующими им. В основном эта банда была из Касимова. Алексей сказал, что искали и нашего отца, и посоветовал ему на время скрыться. Ночью они с отцом открыли наш дом, то есть двери и окна, и рано утром мы перебрались туда. Отец сидел в подвале, и утром мама всем говорила, что отец еще не вернулся с фронта. Когда кончилось посещение соседей, отец вышел из подвала. Окна закрыли тряпками, дверь все время была на крючке. Алексея держали дома, а я уже была испытанным конспиратором. Ночью отец надевал мамину юбку и платок на голову и выходил через заднюю калитку в огород подышать воздухом.
Позднее, когда я уже стала разбираться в происходящих событиях, я узнала, что осенью 1918 года в Касимове было белогвардейское восстание, которое перекинулось и в близлежащие села. А отца нашего односельчане считали большевиком за его язык.
Когда Советы покончили со всякой контрой в нашем уезде, отец объявился, как будто с фронта.
Была уже весна 1919 года. Надо было вспахать огород и посадить картошку. А лошади нет. Лопатой копать трудно и долго. Пришлось маме заплатить за вспашку огорода своим красивым синим костюмом.
С питанием стало трудно. Отец опять поставил станок за печкой около окна во двор. Он вытачивал из дерева миски, солонки, кадушечки. Мягкие игрушки не из чего было делать. Все запасы мануфактуры кончились. Помимо домашней работы отец устроился на работу на какую-то токарную фабрику, частную или государственную – не знаю. Там точили, как и раньше, банкаброши для текстильных фабрик. Мама с мисками и солонками ходила по окрестным деревням и выменивала их на любые продукты. Занималась она этим летом. Зимой ходить было трудно и опасно – волки…