Но как противоположная сторона, т. е. общественность, в день открытия Думы повела себя относительно власти?
Посмотрим вторую часть действия, которая открылась уже в здании Государственной думы.
Открытие Думы последовало по правилам, изложенным в Указе 18 сентября 1905 года, которые новоизбранный председатель Думы слишком упрощенно назвал «законом». По этим правилам в первый день в Думе не должно было происходить ничего, кроме формального открытия ее лицом, назначенным для этого Государем, подписания членами Думы «торжественного обещания» и избрания Думою своего председателя. В этих рамках было трудно сделать политический «акт». Действующим лицом мог быть один председатель. И тем не менее несколько символических политических жестов при открытии Думы сделаны были.
Председателем, как это было известно заранее, был выбран С.А. Муромцев. За него было подано столько записок, что баллотировку шарами единогласно признали излишней. Так увенчалась карьера этого своеобразного человека. Обширная мемуарная литература о нем едва ли все исчерпала. Долгое время он жил в Москве среди нас как молодой профессор, потом как адвокат. Председатель Юридического общества, городской и земский гласный, независимый по состоянию, всегда такой же красивый и величавый, спокойный и замкнутый, всеми уважаемый издалека, но для посторонних непроницаемый. Судьбы его никто не предвидел. Политического влияния он не имел и не искал. Я слыхал от него самого, что адвокатуры он не любил, считал своим призванием профессуру, которую для него закрыло распоряжение власти, и вообще считал себя не на месте. Никто не мог представить себе, какая будущность его ожидает. После Думы он сделался легендарной фигурой; но легенда стала, в свою очередь, мешать пониманию настоящего человека. В Муромцеве было много задатков того, что председателю нужно; и в римском праве, которое он преподавал, и в адвокатуре он любил формальную сторону, процессуальное право. Любил превращать «хаос» в «космос»; составлением Наказа для Государственной думы он с большою любовью занимался еще до конституции. Я не нарушу должного к нему уважения, если скажу, что искусство его, как председателя, очень преувеличено; оно годилось только для мирного времени. Но сейчас я говорю не об этом. В это смутное время председатель Думы не мог быть только техником; он должен был быть и политическим фактором. Что же Муромцев представлял из себя как политик? Он был издавна либералом европейского типа, конституционалистом, парламентарием; в нем не было ничего похожего на революционера и демагога. Но своего собственного политического лица Муромцев даже на своем высоком посту не показал. Делал он это по убеждению; он так формулировал принцип демократии. «До решения каждый член партии должен защищать свое мнение до ожесточения; когда решено – подчиняться беспрекословно». «До ожесточения» он ничего не защищал; предоставлял это делать другим, внимательно слушая. Но зато подчинялся «беспрекословно». Без этого, может быть, он и не прошел бы в председатели Думы. Как бы то ни было, в Думе он стал большой технической силой; но политически распоряжались ею другие. Своей индивидуальности в политике он не проявил и влиянием, которое мог бы иметь, не воспользовался.
Думское «действие» этого первого дня ознаменовалось тремя эпизодами-символами.
Во-первых, речью Петрункевича об амнистии. Эта речь была неожиданностью; в собрании «объединенной оппозиции» 26 апреля она не предусматривалась и, конечно, была не нужна. Но депутаты были так взволнованы «улицей», которая вопила «амнистия», маханием платков из Крестов, мимо которых их вез пароход, что они решили немедленно «реагировать». Чтобы успокоить волнение и дать страстям какой-либо выход, изобрели беспредметную речь Петрункевича. Mise en scene удалась превосходно. Речь была короткой и сильной. Были приподняты и взволнованы все. Но она была только «символическим жестом»; практического смысла в ней не было и быть не могло. Символический же ее смысл Милюков усматривал в том, что «первое слово с думской трибуны было посвящено героям свободы» («Речь», 28 апреля). У этого символа, впрочем, была и другая сторона, не менее поучительная. Эта речь показала преобладающее значение, которое Дума придавала «жестам», предпочитая их «результатам»; показала пренебрежение и к законам, ибо правила 18 сентября, которые сам Муромцев называл именно законом, этой речи не допускали. Но, конечно, это формальное нарушение не стоило того, чтобы о нем препираться. А поскольку этот жест мог помешать другим более рискованным предложениям об амнистии, он был даже удачен.
О втором жесте можно было бы и совсем не говорить, если бы он не оказался «замечен» и «отмечен» больше, чем стоил. Для истории он останется непонятен. В стенографических отчетах он передан так:
«Председатель. Я прошу посторонних уйти с мест, назначенных для членов Государственной думы, иначе баллотировка будет невозможна. Приступим к баллотировке» и т. д.
Только и всего; в чем же здесь жест? И однако это происшествие привлекло внимание летописцев. Вот в каких торжественных выражениях говорит о нем Милюков («Речь», 28 апреля). «Поднялся Председатель и сказал свое первое слово. Это было опять то же слово твердое™, слово спокойной, уверенной в себе силы. Это говорил хозяин собрания, и он – характерная мелочь – показал настоящее место гостям, позабывшим, что они уже не хозяева, приказав им выйти из зала».
В чем же тут дело? Кому это приказали выйти из зала? Это искажение отчета – не хуже Эмской депеши – скрывало за собой очень незначительный факт; и потому интересен не факт, сколько проявленное к нему в обществе отношение. Оно сказалось не у одного Милюкова. Через несколько дней в Москве на обычном журфиксе Н.В. Давыдова я слышал от очевидцев его пересказ. Вот в чем «происшествие» заключалось. Служащие по канцелярии в этот торжественный день пришли посмотреть, как открывается Дума. Не найдя себе места на трибуне, им отведенной, они расположились в проходах. Это был беспорядок; они своим присутствием мешали голосовать, и Муромцев громким голосом «просил» их уйти с мест, назначенных для депутатов. Сконфуженные, они торопливо перешли на другие места. Эту легкую победу над канцелярскими служащими и воспевал Милюков, утверждая, будто председатель «приказал гостям выйти из зала».
Если здесь было что-либо символическое, то только удовольствие Милюкова, прессы и публики. Они печальные результаты нашего прошлого. Русская общественность была так бесправна, что обнаружила комическую радость, когда смогла, наконец, перед глазами правительства в чем-то «показать свою власть». В сущности, это было так естественно, что обращать на это внимание было смешно. В этом восхищении от «твердости», «спокойной» и «самоуверенной» силы в словах председателя, от его «приказания удалиться из зала» – вспоминается только что произведенный молодой офицер, который упивается тем, что солдаты отдают ему честь. Это не было отрадным предзнаменованием для общей работы.
Но центром действия была благодарственная речь председателя. Она имела превосходную прессу. Была превознесена до «искажения». Отмечаю эту не лишенную комизма подробность.
У Муромцева была всем известная слабость к «высокому стилю». Он один применял обращения вроде «господа Сенат», «господа Особое Присутствие» и т. д. В его вступительной речи перед Думой, как она стала передаваться печатью, была помещена такая нерусская фраза: «совершается великое». Журналисты наперебой восхищались красотой и силой этих двух слов. На деле они сказаны не были. Стенографический отчет показывал, что Муромцев выразился проще. Он сказал «совершается великое дело». Но хвалителям его это показалось малоэффективным, и они переделали эту простую фразу на более торжественный, но и менее грамотный лад.