Правда, в адрес это требование не было включено; но зато в адресе заключалось такое описание действий властей, что на них нельзя было смотреть иначе как на «преступление». Но этим Дума не ограничилась. 23 мая она все же постановила учредить особую Комиссию «по исследованию незакономерных действий правительственных лиц и учреждений и предоставить ей внести свои соображения об основах ее деятельности на усмотрение Государственной думы». Чтобы не оставалось сомнения в том, что комиссия должна исследовать действия властей, совершенные и до созыва Думы, при обсуждении этого проекта была подана записка 38 членов, напоминавшая о «преступлениях властей» при усмирении вооруженного восстания в Москве с заявлением, что «виновные в этом каре не подвергались» и что они «должны подвергнуться законной ответственности». Так поступают победоносные революции. К соответствующей этому пониманию амнистии Государя и приглашали.
Вот как в адресе были изложены события, последовавшие после Манифеста, т. е. после первой амнистии 21 октября 1905 года.
«Охваченная единодушным порывом, страна громко заявила, что обновление жизни возможно лишь на основе свободы, самодеятельности и участия самого народа в осуществлении власти законодательной и в контроле над властью исполнительной. Вашему Императорскому Величеству благоугодно было в Манифесте 17 октября 1906 года возвестить с высоты престола твердую решимость положить эти именно начала в основу дальнейшего устроения судеб земли русской. И весь народ единодушным кликом восторга встретил эту весть.
Однако уже первые дни свободы омрачились тяжелыми испытаниями, в которые ввергли страну те, кто, все еще преграждая народу путь к Царю и попирая все основы Высочайшего Манифеста 17 октября, покрыл страну позором бессудных казней, погромов, расстрелов и заточений».
Итак, в изложении Думы, а не только ее отдельных ораторов, после 21 октября преступники находились не в среде осужденных, а только в среде властей. При таком взгляде Думы на недавнее прошлое нельзя было говорить о примирении и успокоении, о забвении прошлого, которые одно могло бы амнистию мотивировать. Судьи и осужденные должны были просто поменяться местами; под флагом амнистии Государю предлагали стать на сторону Революции. Такое понимание амнистии было в тоне всего думского адреса.
И как будто затем, чтобы в этом не осталось сомнения, произошел эпизод с речью М. Стаховича. Либеральная пресса старалась ее замолчать или выставить в смешном и непривлекательном виде. Кто даст себе труд перечитать стенограмму 4 мая, увидит, насколько эти суждения были несправедливы, но, к сожалению, типичны для общества.
В 1-й Думе было сказано много превосходных речей. Но я не знаю другой, которая могла бы по глубине и подъему с нею сравняться. О впечатлении, которое она произвела на собрание, я слышал от людей, которые не любили Стаховича. Если бы Дума оказалась способной подняться на его тогдашнюю высоту, она бы не только получила амнистию – она оказалась бы достойной той роли, которую сыграть не сумела.
Эту речь трудно передать своими словами. Я сделаю несколько выписок. Стахович голосовал за амнистию. «Я совершенно уверен, – говорил он, – что мои избиратели одобрят меня, когда узнают, что я подал голос за полную амнистию, решенную нами еще 27 апреля (это намек на речь Петрункевича. – В. М.). Чем более я в это вдумываюсь, тем более убеждаюсь, что Дума, как народное представительство, должна была высказаться и голосовать, как голосовала, что только величавая мера, только огромный размах веры и любви может выразить чувство великого народа. Первым словом своим Дума его выразила… Почин 27 апреля был размахом Думы, как представительницы всего народа. Но почин еще не все… Кроме почина существует ответственность за последствия, и эта ответственность вся остается на Государе. Он знает, что здесь он безответственен, о чем мы вчера так усердно говорили по поводу подчинения себе министров, но он помнит, что если он здесь безответственен, то это не снимает с души его ответа там, где не мы уже, а он один ответит Богу не только за всякого замученного в застенке, но и за всякого застреленного в переулке. Поэтому я понимаю, что он задумывается и не так стремительно, как мы, движимые одним великодушием, принимаем свои решения. И еще понимаю, что надо помочь ему принять этот ответ. Надо сказать ему, что прошлая вражда была ужасна таким бесправием и долгой жестокостью, что доводила людей до забвения закона, доводила совесть до забвения жалости. Надо сказать, что эта братоубийственная война, эта взаимность жестокости – вот основа для будущей амнистии. Но цель амнистии иная: это будущий мир в России. Надо непременно досказать, что в этом Государственная дума будет своему Государю порукой и опорой. С прошлым бесправием должно сгинуть преступление как средство борьбы и спора. Больше никто не смеет тягаться кровью. Пусть отныне все живут, управляются и добиваются своего или общественного права не силой, а по закону, по обновленному русскому закону, в котором мы участники и ревнители, и по старому Закону Божию, который прогремел 4000 лет назад и сказал всем людям и навсегда: не убий».
Я не могу выписывать речь целиком. Стахович связал амнистию с предложением выразить одновременно надежду, «что с установлением конституционного строя прекратятся политические убийства и другие насильственные действия, которым Дума высказывает самое решительное осуждение, считая их оскорблением нравственного чувства народа и самой идеи народного представительства». Это и было знаменитое в нашей парламентской истории «осуждение террора».
Оставляю в стороне редакцию предложения, которую можно было исправить; но это была та позиция, на которой не только можно было амнистию защищать, но на которой Государю было бы трудно в ней отказать. В такой постановке она соответствовала бы призыву Государя к обновлению «нравственного облика» русской земли. Заявление Думы было бы само первым шагом на пути этого «обновления». Оно было бы новым, еще никем до тех пор не сказанным словом. Колебания Государя, о которых говорил Стахович, не были только предположением. Он мне рассказывал после, что, когда начался в Думе разговор об амнистии, Государь получал множество телеграмм с протестами и угрозами: «Неужели он допустит амнистию и помилует тех, кто убивал его верных слуг и помощников?» Пусть эти телеграммы фабриковались в «Союзе истинно русских людей». Государь принимал их всерьез. Чтобы, вопреки этим протестам, Государь все-таки пошел на амнистию, нужно было сказать действительно новое слово, открывавшее возможность забвения, нужно было самому подняться над прежнею злобою. Этим словом и могло быть моральное осуждение террора. Но на это Дума не оказалась способна. Она продолжала войну. Как безотрадны были ответы, которые пришлось Стаховичу выслушать. Кадет Ломшаков вышел первый возразить «господину Стаховичу». «Я заявляю, – говорил он, – что вся ответственность за преступления, о которых было здесь сказано, лежит всецело и полностью на правительстве, преступно поправшем права человека и гражданина». Кадет Шраг не допускал осуждения тех, которые «жизнь свою положили за други своя», не желая заметить, что речь шла не о них, что для них Стахович вместе с другими просил об амнистии и прощении, что моральное осуждение относилось только к тем, что стал бы совершать преступления после амнистии и установлении конституционного строя. Но всего грустнее читать речь Родичева. Позиция Стаховича не могла ему быть чужда; он «с увлечением прослушал прекрасные слова депутата Стаховича» и «вполне понял тот душевный порыв, который внушил ему благородные слова любви». Но «с политическим заключением этого душевного порыва» он согласиться не мог. И Родичев, который 29 апреля сам говорил о «любви», об «уничтожении ненависти», призывал к «всепрощению», теперь говорил: «Если бы здесь была кафедра проповедника, если бы это была церковная кафедра, то тогда мог бы и должен бы раздаваться призыв такого рода, но мы – законодатели».