Вдохновленный аплодисментами и восторгами Думы, Родичев обрушивается на одних представителей власти: «Это они посеяли убийство и преступление в России. Это они облили кровью страну… Мы должны сказать во всей наготе: в России нет правосудия, в России закон обратился в насмешку. В России нет правды. Россия в этот год пережила то, чего она не переживала со времени Батыя. Этому должны быть положен конец… Нам нужно много труда и усилия для того, чтобы стереть с нашей души ту горечь, которая в ней годами накопилась…» И он произнес следующие убийственные для амнистии слова: «Рано указывать на торжество благоволения. Будем верить, что настанет это время, теперь оно еще не настало».
Речь вызвала «бурные, продолжительные аплодисменты». Предложение Стаховича было отвергнуто. Это морально похоронило амнистию. Если «время благоволения не наступило» и война продолжаются, если, добиваясь амнистии за прошлые преступления, Дума даже и в будущем, уже при новом порядке, отказывается морально их осудить, если слова осуждения она находит только для представителей власти, то какой смысл имела бы такая амнистия? Мира не было заключено; а во время войны пленных не освобождают. Дума не только хоронила амнистию, она хоронила себя самое. От собрания в несколько сот человек нельзя ожидать, что оно поднимется на высоту морального просветления. К тому же здесь творилась «политика», которая далека от морали. Но Дума могла и должна была оказаться по крайней мере на высоте своей конституционной роли, т. е. хранительницы законности и правового порядка. Эта роль обязывала. Как бы ни склонна была Дума в отдельных случаях оправдывать преступление благородством мотивов преступника, она, как учреждение, которому дано право законы творить, а беззакония обличать, не могла в ожидании «времени благоволения» отказаться принципиально осудить преступления; отказ от осуждения не мог быть истолкован иначе как их одобрение. Из государственного установления Дума превращала себя в орудие революционной стихии. Голосование по поправке Стаховича вырыло ров между двумя большинствами. Если бы кадеты пошли со Стаховичем и Родичев повторил свою речь 29 апреля, это образовало бы «конституционное большинство». В этот день кадеты от конституционного пути отказались. Потом Стаховича упрекали за «провокацию». Это мелкое и недостойное обвинение. Если бы Стахович не смог в это время забыть о «партийной» политике, он и не мог бы сказать такой замечательной речи. «Политика» ее не подскажет.
Милюков в своей газете инсинуировал: «Речь М.А. Стаховича была обращена совсем не по адресу палаты. Орловский депутат твердо помнит завет своих избирателей: «не задевать, но поддерживать верховную власть». Для тех, кто этих слов теперь не поймет, я поясню. В речи об амнистии Стаховича, намекая на ссылки многих ораторов на наказы своих избирателей, рассказал, чем его крестьяне напутствовали: «Они поручили мне: постарайтесь за нас добывать нам остальную волю – это то, что мы называем свободами… Но они мне говорили еще то, о чем не говорили, по-видимому, в других губерниях и другим ораторам. Крестьяне совершенно определенно наказывали мне: не задевайте Царя, но помогите ему замирить землю, поддержите его».
Этот мягкий протест против эксцессов думского красноречия дал Милюкову повод к инсинуации, будто Стахович, этот мужественный и независимый человек, менее всего похожий на «угодника» и «льстеца», направлял свои речи не по адресу палаты, то есть, очевидно, желал только выслужиться перед Государем. Таковы уже тогда были «элегантные» нравы партийной полемики.
Что же осталось нашим «тактикам» сказать в пользу амнистии? Вот прославленный финал ответного адреса:
«Ваше Императорское Величество! В преддверии всякой нашей работы стоит один вопрос, волнующий душу всего народа, волнующий нас, избранников народа, лишающий нас возможности спокойно приступить к первым шагам нашей законодательной деятельности. Первое слово, прозвучавшее в стенах Государственной думы, встреченное кликами сочувствия всей Думы, было слово «амнистия». Страна жаждет амнистии, распространенной на все предусмотренные уголовным законом деяния, вытекающие из побуждений религиозных или политических, а также на все аграрные правонарушения.
Есть требования народной совести, в которых нельзя отказывать, с исполнением которых нельзя медлить. Государь, Дума ждет от Вас полной политической амнистии как первого залога взаимного понимания и взаимного согласия между Царем и народом».
Это шедевр литературного мастерства. Даже слово «требование» упомянуто, и в форме недоступной для возражений. Но если от литературной формы перейти к политическим доводам, они поражают недостаточностью и неискренностью.
Мало в подобном вопросе ссылаться на то, что без амнистии Дума не сможет «спокойно приступить к первым шагам своей законодательной деятельности». Неправда, будто амнистия волновала душу всего народа, что страна амнистии жаждала, что она требование народной совести; все это говорилось после того, как Дума отказалась о ней просить, чтобы не унизить величия «законодателей», после того, как признавала сама, что для конфликта амнистия – неблагодарная почва.
Такие слова были риторикой и не убеждали.
Адрес кончался словами, что амнистия будет залогом взаимного понимания и взаимного согласия между царем и народом, и это тогда, когда кроме амнистии адрес излагал и другие такие же «ультимативные» требования, об единой палате и министерской ответственности, когда Дума аплодировала словам, что «время благоволения не наступило», когда она отказывалась осудить политический террор, словом, когда «война продолжалась».
Пассаж об амнистии был последним штрихом этого странного адреса; и он типичен. Дума хотела амнистии и, однако, ее представила так, что Государь не мог ее дать, не капитулировав перед Революцией. И Дума предпочла скорее от амнистии отказаться, чем сдать ту позицию, которую она заняла.
Поскольку эта позиция отражалась в адресе, ее нелегко было понять. Можно было быть революционером, считать Монарха узурпатором, пережитком минувшего прошлого; можно было желать поднять против него Ахеронт, пережить Революцию и уже потом на расчищенном месте создавать новый порядок. Люди таких убеждений адресов не подносят, во всяком случае в них не включают «условностей» и «почтительных выражений». Адрес революционеров мог явиться только грозным обвинительным актом, объявлением и фактическим началом решительной войны. Так революционеры и смотрели на адрес.
Можно было стоять и на точке зрения сторонников конституции. Глава государства ее даровал и обещал ее охранять. Конституционалисты не молчат, а отвечают на личное приветствие Государя; они конституцию принимают; они вправе желать в ней улучшений, могут указывать, какие изменения хотят получить, и сделают это со всей откровенностью, но без угроз и ультиматумов. Не заводят с Государем идеологических споров и своей идеологии ему не навязывают. Прав Государя, обеспеченных конституцией, не отрицают; не противополагают им суверенную «волю народа», которую будто бы Дума одна представляет. Такой адрес не начало военных действий, а почва для соглашения.
Но чего хотели добиться тем адресом, который был Думою принят? В нем не было «невежливых слов», что так утешило Ковалевского, была даже «словесная почтительность», которая огорчила революционера Аникина. Но по существу адрес вышел «непризнанием конституции». К чему он стремился? Ведь если бы Государь удовлетворил все высказанные ему пожелания, уничтожил Государственный совет, подчинил Думе министров, снял все исключительные положения, объявил бы общую амнистию и одновременно предал суду бывших исполнителей своей воли, – словом, если бы он сделал все, без чего Дума «не могла спокойно работать», он провозгласил бы победу революционной идеологии. Он бы поступил приблизительно так, как в 1917 году поступил Михаил, подписав свое отречение и передав полноту власти «общественности». Ведь Михаил тогда тоже надеялся, и в этом его уверяли, что общественность Революцию остановит, что его присутствие будет этому мешать. А на деле своим отречением Михаил с высоты престола предписал стране Революцию. Но тогда, может быть, лучшего выхода не было видно. Но и в 1906 году под покровом традиционных фраз об «единении Монарха с народом» Государю внушали ту же капитуляцию перед верховной властью народа. И в то же время Дума этого прямо не хотела сказать; она поэтому показывала себя не открытым врагом, а лицемерным и фальшивым сотрудником. Именно этой тактикой, этим сидением на двух стульях сразу, соединением конституционного и революционного пафоса, кадетский либерализм убивал в себе и доверие и уважение. И в довершение всего ничтоже сумняшеся он имел бесцеремонность просить спешной аудиенции для личного вручения подобного адреса Государю.