Потому-то в этот момент либерализм ничего полезного сказать не сумел; если не сметь осуждать революцию, задача ее остановить была для него квадратурой круга. Экзамена на «государственность» либерализм и не выдержал. Он поплелся в хвосте революции.
Но посмотрим теперь, как исполнял он задачи ему более свойственные, т. е. те, в которых он мог ограничиться критикой. Критика ставила на испытание не его собственный государственный смысл, а только «справедливость» его рассуждений. Однако Сийес был все-таки прав в своем наблюдении: «Ils veulent etre libres et ne savent pas etre justes»
[63]. Посмотрим справедливость, с которой либерализм «критиковал» декларацию.
Самым уязвимым пунктом ее была категоричность, с которой она заявила, что разрешение аграрного вопроса «на предположенных Думой началах безусловно недопустимо». На эти неудачные слова все набросились с особенной страстностью. Не буду говорить о революционерах, остановлюсь только на кадетских речах.
Я отдал справедливость Набокову за его умеренность в этом вопросе. Он метко указал на это слабое место, сказал все, что по этому поводу было можно и нужно сказать. Но Кокошкин? Несмотря на всю свою личную добросовестность, он не постеснялся уличить правительство в «невежестве и неграмотности», как будто оно действительно не знало того, что все законодательства, не исключая и русского, признают право отчуждения частных имуществ. Но ведь они его признают только при известных условиях. На одно из них Кокошкин указывал сам. «Неприкосновенность собственности, – учил он в своей речи министров, – заключается только в том, что владелец отчуждаемого имущества получает справедливое вознаграждение». Над кем же тогда смеялся Кокошкин? Ведь в адресе как раз этого упомянуто не было, и не потому, что об этом забыли, а потому, что этого не хотели сказать. То, что, по словам Кокошкина, знает «всякий юрист», народ не знал и не признавал. Кадеты в своей избирательной кампании наталкивались постоянно на отрицание «вознаграждения» за отчужденную землю; это говорилось и доказывалось на 1-м крестьянском съезде 1905 года. А 33 депутата внесли в Думу законопроект о полном уничтожении права собственности на землю, без всякого вознаграждения. При таком настроении крестьянства адрес с безоговорочным отчуждением частной земли был пущен в страну, как зажигательный факел, и, когда правительство заявило о «недопустимости этого», возражение Кокошкина со ссылкой на все европейские страны нельзя считать искренним.
Но Кокошкина превзошел Ковалевский. Как это могло произойти с этим не склонным к фанатизму и увлечениям человеком? А вот как он напал на министров: «Как вы смеете выступить против воли Царя-Освободителя, как вы смеете порицать самый великий акт русской истории – освобождение крестьян с землей? (Продолжительные аплодисменты.)» Как понять возможность такой неправды в устах Ковалевского? Эта фраза была так же для него неподходяща, как и повторение им знаменитых слов Мирабо: «Allez dire a votre Maitre»
[64] и т. д. А ведь он буквально сказал: «Мы здесь – уполномоченные народа, и мы будем исполнять возложенную на нас миссию. Одна грубая сила может удалить нас отсюда». На заседании Думы этого дня был земляк и друг Ковалевского – Н.Н. Баженов. Он, который хорошо знал Ковалевского, рассказывал мне, как эти громкие фразы в его устах были фальшивы и как Ковалевский сам потом над ними смеялся. Такова была нездоровая, просто больная атмосфера думского зала.
Я хочу указать еще на две интересные кадетские речи, перед которыми невольно становишься в тупик. Как ораторы не понимали, как несправедливы и как вредны для их дела были эти выступления?
Во-первых, речь Винавера о еврейском вопросе. Винавер был человек исключительно умный и превосходный оратор. Тема была благодарна. Поставить ребром еврейский вопрос он мог лучше, чем кто бы то ни было. И никто против еврейского равноправия тогда выступать бы не стал. В 1-й Думе Винавер не раз задавал эту тему, и всегда с полным успехом. Но что он говорил в этот день и как не заметил, что удары, которые он направлял на министров, были по Думе? Он обвинял правительство в том, что об еврейском вопросе оно умолчало. «Дума, – говорил он, – категорически потребовала равенства. И чем же ей отвечают? Пустопорожним молчанием. (Аплодисменты.) Министры отвергают справедливое разрешение аграрного вопроса; они резко отвергают и многое другое. Это политически безрассудно, но человечески мужественно. Только по отношению к гражданскому равенству они предпочли проявить трусливое молчание. И мы вправе пригвоздить их к позорному столбу этого трусливого молчания. (Аплодисменты.)» Откуда все это вывел Винавер? Ведь в своем адресе именно Дума промолчала про специальный еврейский вопрос
[65]. Он своеобразен и исключителен, но о нем в адресе не говорится ни слова. Только намек на него можно найти в словах адреса, что «Дума выработает закон о полном уравнении в правах всех граждан, с отменой всех ограничений и привилегий, обусловленных сословием, национальностью, религией или полом». Так еврейский вопрос слит был с другими, даже с женским вопросом, хотя можно не быть антисемитом и не признавать женского равноправия. Такую постановку вопроса о равенстве можно осуждать с разных сторон. Но ее дала сама Дума, а не правительство. А что на это сказало правительство? Оно выразило готовность «оказать полное содействие разработке вопросов, возбужденных Думой, которые не входят из пределов предоставленного ей законодательного почина». Это относится к закону о равенстве, а значит, и к вопросу еврейскому.
Если еврейский вопрос не был отдельно и рельефно поставлен, то это вина только Думы. Какие были у нее основания? Я их не знаю. Казалось ли это само собой очевидным, но тогда на что же Винавер жалуется? Или об этом вопросе умолчали, боясь разногласия в Думе; но тогда зачем за эту трусливость Думы Винавер обвиняет правительство? Мы позднее увидели, что упрек Винавера по адресу правительства был несправедлив. Из напечатанного письма Столыпина к Николаю II от 10 декабря 1907 года видно, что Столыпин находил, что гражданское равенство уже даровано Манифестом 17 октября и что евреи имеют поэтому законное основание требовать полного равноправия. Но в этом вопросе правительство столкнулось тогда с личным предубеждением Государя; чтобы преодолеть его, правительству нужно было содействие Думы. Такие же несправедливые речи, как речь Винавера, ему не облегчили этой задачи. Скоро после этого заседания я в вагоне железной дороги встретился с князем П.Н. Трубецким. Судьба связала его с либеральным движением, хотя он был человеком правого лагеря. Среди разговора он мне сказал о тягостном впечатлении, которое на его единомышленников произвела речь Винавера. Я удивился: почему? «Потому что он требовал от министров, чтобы они на первый план ставили еврейский вопрос; они думают только о нем; у нас же есть и другие вопросы». Трубецкой отражал этим не свое личное мнение; то построение, которое дал своей речи Винавер, в которой он правительство обвинял только за «трусливое молчание» и смешивал своих друзей и врагов, питало подобные неблагоприятные настроения.