Правительство не могло быть настолько слепым, чтобы этого не понять. Но это начали понимать и в стране. Те обыватели, которые смысл нового строя видели не в том, что у нас, наконец, появился «парламент», а в том, что, наконец, наверху занялись их насущными нуждами, от Думы ждали не этой политики. Они рассчитывали, что если теперь революция кончена, то зато время реформ наступило. Но реформ не было видно, а подобие революции продолжалось. Невольно задавали вопрос: неужели то, что делалось в Думе, и есть хваленый конституционный порядок? Позиция Думы сбивала всех с толку. Если бы она сказала всю правду, т. е. что ее права покоятся на законах, которые установила прежняя власть, и что потому они ограничены, что есть вторая палата, которая имеет те же права, что и первая, что «управление» осталось за старой властью, – обыватели, как бы они ни были нетерпеливы, чуда не ждали бы. Они бы поняли, что обещанное обновление «облика русской земли» будет происходить медленно, совместными усилиями Думы и власти. Но Дума о себе говорила иначе: она уверяла, будто она одна выражает волю народа, а воля его выше законов; будто министры обязаны подчинением Думе. И обыватель недоумевал: почему же тогда все остается по-старому? Этого мало. Газеты все время трубили о новых победах Думы над властью не меньше, чем это делают большевики о своих «достижениях». Но где же практический результат этих побед? Тактика Думы наносила удар той самой идее, которая победила на выборах, идее спасительности конституционного строя; она компрометировала более всего сторонников правового порядка. Их бессилие обнаруживалось на глазах у всех, и их престиж колебался.
Понятно, кому это могло быть полезно. Во-первых, на сцене опять появились те реакционеры, которых «Освободительное Движение» как будто уничтожило. Предупреждения их, по-видимому, сбывались. Казалось, что Россия до конституции еще не созрела. Дума только бесплодно волнует и возбуждает страну. Люди старого режима смеялись над «либеральными» бюрократами, которые изменили «заветам истории» и поставили нелепую ставку на соглашение с Думой. Они могли любоваться плодами этой политики. Сначала шло только нашептывание; но это течение в дальнейшем усилится и станет для либеральной бюрократии самым опасным врагом. Его воскресила из мертвых думская тактика.
Во-вторых, торжествовал еще тот левый лагерь, который не верил в успех конституции, да успеха этого и не хотел. Для этого лагеря возвещенная конституция казалась «преждевременным миром». Как «государственное установление» Дума бессильна – говорил этот лагерь; но она незаменима как «орудие революции». Она доламывает и уничтожает старый порядок. Разбитым обломкам исторической государственности она в своем лице противополагает верховную волю народа. Всем должно быть ясно, где настоящая сила, и это было нужно показывать. Когда Дума называла себя «законодательной властью», которой министры должны подчиняться, когда она объявляла незакономерным то, что военные судьи повинуются законам, а не ее пожеланиям, то хотя бы эти притязания со стороны правительства и не встречали должного протеста. Эта тонкая тактика все же не могла быть понятной широкой стране. Подобные думские победы за стены Таврического дворца не выходили, как бы пресса их ни восхваляла. Но зато широкие и мирные массы народа получали почти ежедневно от Думы другой и уже вполне наглядный урок. Для масс было неожиданным откровением, что назначенные Государем министры могут быть Думой шельмуемы, оскорбляемы, выгоняемы вон и что это признается нормальным. К такому обращению с ними у нас еще не привыкли; оно для масс стало самым убедительным доказательством бессилия и обреченности власти. Для темных людей этого было достаточно. Припоминаю эпизод более позднего времени. 27 апреля 1917 года был парадное заседание всех четырех Дум в память открытия 1-й. Мне нужно было поговорить с кн. Львовым, который сидел не в ложе министров, а на депутатских местах. Разговаривая с ним, я для удобства на ручку его кресла присел. А.Ф. Керенский тогда же меня упрекнул, что такой фамильярностью я роняю престиж председателя в глазах публики, которая могла с хор нас видеть. Не думаю, чтобы это имело значение для той избранной публики, которая на этот день достала билеты; но дело не в этом; его замечание характерно и было не лишено основания. Может быть, этой фамильярности было лучше не допускать. Но тогда для левых людей должно было быть ясно, какой удар престижу исторической власти наносило усвоенное Думой обращение с ней. Чтобы подорвать веру в богов, Владимир Святой рубил идолов в Киеве. То, что с министрами делала Дума, во всех подробностях разносили по России газеты; они всегда особенно интересуются сценками подобного рода. Ими, а не серьезными речами Дума укрепляла свою популярность, как позднее аналогичными приемами создал ее себе Пуришкевич. Интерес к заседаниям Думы так возрастал, что опять, как во время войны, толпы ребят стояли по линиям железных дорог и кричали: «Газеты!» Всей России становилось известно, что за злодеи наши министры и что с ними делает Дума.
Если бы это были только выходки отдельных людей или редкие сцены, можно было бы рассматривать их как случайность. Но такие сцены все учащались. Они становились неотъемлемой частью думского заседания. Тон Думы все повышался. Конечно, сами кадеты до этого не доходили; это не было их genre de beaute. Это было специальностью их друзей и союзников. Но против них кадеты обыкновенно не восставали, а Муромцев своим поведением и всю Думу к ним приобщал.
Поведение С. Муромцева в этом отношении было загадочно. Скандалы и насилия в Думе были глубоко противны его мирной, корректной, величавой фигуре, не говоря уже о его пристрастии к благообразию парламентских заседаний. И все же он их допускал. Приходится признать, что хотя Муромцев имел репутацию председателя Божией милостью, но он не умел обуздывать страсти. Он был председатель для торжественных дней, не для черной работы; для избранных, а не для толпы; скорее напоминал церемониймейстера, чем руководителя. Если бы Дума не была так скоро распущена, он бы, вероятно, и на месте председателя сделался одной из первых жертв своего доверия к общественной зрелости, как позднее на посту Председателя Совета министров такой жертвой был кн. Г.Е. Львов. Муромцев не такой представлял себе Думу и русский парламент, мог об этом скорбеть, но не умел не только справиться с этим, но даже бороться.
Приведу несколько примеров поведения Думы и ее председателя. Они дают понятие о том, что было «стилем 1-й Думы»
[75].
В заседании 12 июня, по продовольственному вопросу, в присутствии министров Аладьин разражается такой тирадой: «Каждый раз, когда нужны многомиллионные затраты, министры появляются своевременно, и мы знаем результаты их появления; три четверти денег останется в карманах, начиная с министров и кончая последним… (Взрыв аплодисментов.) Русский народ грабить вы никогда не опаздывали, г-да министры. Помощь голодающим нужна, и мы поможем; у нас есть своя собственная комиссия из 11; я думаю, что наиболее действительное средство помочь народу – это взять дело народа в наши собственные, пока еще ничем не запятнанные руки…» И речь кончается словами: «Когда же наконец, г-да министры, найдется у вас настолько порядочности и честности, чтобы убраться с ваших мест отсюда.