Это предположение заинтересовало Государя, и он просил пояснения; он указал пять вопросов, которые его смущали в кадетской программе: отмена смертной казни, аграрный вопрос с принудительным отчуждением, полная амнистия, равноправие всех национальностей и автономия Польши. Шипов напомнил ему, что есть Государственный совет, который кадетские законы и проекты может изменить и улучшить, как это он уже сделал с отменой смертной казни. В аграрном вопросе «принудительное отчуждение» останется только для «безусловно необходимых крайних случаев». Вместо государственной автономии Польши можно будет ограничиться «широким местным самоуправлением» и «широкими правами национальной польской культуры». Что же касается «до равноправия всех независимо от национальности и вероисповедания», то здесь от кадетов он не предвидел уступок; но в отличие от других пунктов этот вопрос уже был благоприятно предрешен Государем по докладу Витте, сопровождавшему Манифест 17 октября.
Таков был план Шипова. Государь мнения своего ему не сказал, только благодарил за откровенность. Но о его отношении к плану стало скоро известно другим. Извольский, Столыпин, Ермолов, а потом П.Н. Трубецкой говорили Шипову со слов Государя, одни с удовольствием, Столыпин с досадой, что его доклад на Государя произвел хорошее впечатление и что его план вызывает сочувствие.
Как к нему отнеслись сами кадеты? Шипов прежде всего рассказал Муромцеву о разговоре своем с Государем. Пока он говорил, Муромцев со всем соглашался, но взволновался, когда Шипов сказал, что он поставил его кандидатуру в премьеры. «Какое основание и какое право имеешь ты, – сказал он Шипову, – касаться вопроса, который должен быть решен самой политической партией?» Такое возражение было неожиданно. Выбирать премьера – прерогатива главы государства, а вовсе не «политической партии». Если теперь это иногда происходит, то это извращение парламентарного строя. Но со стороны Муромцева это было facon de parler
[86]. Дело было не в правах партии. Шипов понял, что в глазах Муромцева главное затруднение – «образование кабинета при участии Милюкова». «Двум медведям в одной берлоге ужиться трудно», – сказал Муромцев. Это его затруднение косвенно подтверждает и сам Милюков. Он рассказал в «Трех попытках», что через несколько дней Муромцев вызвал его к себе в кабинет и в упор поставил вопрос: «Кто из нас двух будет премьером?» Милюков его успокоил, что из-за лиц спора не будет, что его кандидатуру он будет поддерживать. Этот ответ, говорил Милюков, видимо, произвел на С.А. самое приятное впечатление. Приходится заключить, что хотя Муромцев и опасался «конкуренции» Милюкова, но на свое премьерство принципиально он согласился, как это ни плохо вязалось с тем безнадежным настроением, которое он высказал в первой беседе с Шиповым.
Итак, импровизированное Шиповым на аудиенции у Государя «кадетское министерство» под председательством С.А. Муромцева снова появилось на сцене, уже как реальный план, а не только тема ресторанных бесед. И Муромцев до самого роспуска Думы ждал, что Государь его «призовет».
Этого «призыва» он не дождался. Дума была раньше распущена. Но могло ли что-либо более ясно, чем этот импровизированный план, показать безнадежность сохранения Думы в данный момент?
Что произошло бы, если бы Муромцев был тогда «призван»? Начались бы уже официальные переговоры с кадетами; оправдали ли бы они поспешное предположение Шипова, что они поймут, что они не все государство, что их программа не только не польза России, но даже не «воля» народа? Согласились ли бы они по этим векселям платить по 10 копеек за рубль? Этого быть не могло. Они себя слишком связали. В «Речи» 27 июня Милюков считал своим долгом публично разъяснять треповский оптимизм насчет кадетских программных уступок. Позднее, в 1921 году, в «Трех попытках» он признавал, «что партия и фракция были тогда настроены так непримиримо, что даже моя (Милюкова) позиция, казавшаяся Шипову такой несговорчивой, во фракции представлялась многим чересчур далеко идущей на уступки… Я думаю, что во время 1-й Думы мне могли бы запретить и самые свидания для переговоров о министерстве, если бы я поставил этот вопрос формально на решение фракции»
[87]. Трудно это оспаривать; это было бы единственным ответом, соответствовавшим принятой раньше кадетами линии.
Но допустить невероятное соглашение власти с кадетами, уступку с той или другой стороны или компромисс между ними, в чем было бы преимущество этого кабинета под председательством Муромцева перед кабинетом под председательством Милюкова? Как я уже писал, я не сомневаюсь, что Милюков со своей задачей не справился бы; его погубили бы те революционные духи, которых он сам вызывал, его желание не «угашать» революционного пафоса. Но Муромцеву осилить их было бы еще гораздо труднее. Его характер делал его еще менее подходящим для роли руководителя. Милюков был прав, когда говорил в «Трех попытках», что Муромцев пользовался «громадным уважением», но «не принадлежал к ядру руководителей политической группы». Не уважать его было нельзя даже противникам. Но руководить партией он не умел, не хотел и даже не старался. Руководить бы ей за его спиной непременно бы стали другие.
И в то же время – ив этом другой его недостаток – Муромцев поддавался влияниям. Не по недостатку индивидуальности, не по слабости воли; но это подчинение он считал существом демократии. Он много понимал вернее и дальновиднее, чем Милюков; но своего настоящего лица он не сумел проявить даже как председатель. Он остался в нем «техником». Он вслед за другими шел по заведомо для него ложной дороге, в пользу которой больше не верил, как это ясно из его откровенного разговора с Шиповым; позднее он беспрекословно подписал и Выборгское воззвание, которое сам осуждал. Как глава правительства, он стушевался бы за решениями партии и ее комитетом. Еще более Милюкова он был бы лидером современного типа: «je suis leur chef, done je les suis». А в тот момент было нужно совершенно другое.
А кроме того, ему было мало иметь с собой думское большинство; он должен был бы иметь доверие и Государя. При данном настроении Думы одно исключало другое. На новом посту Муромцев подвергся бы жестоким нападкам и критике левых союзников и интригам и обходным движениям правящих классов. Его пассивность, величавость, корректность, брезгливость и политическая чистоплотность мешали бы ему с ними бороться. Судьба спасла его от этого испытания, сохранив за ним едва ли вполне им заслуженную славу образцового председателя Государственной думы.
При том направлении, которое в Думе с первых шагов приняла кадетская партия, думское министерство было немыслимо, кого бы ни избрали главой. Оно было бы возможно не как примирение, а только как окончательный переход к революции. Потому если Государь не хотел уступить революции, как уступил ей через 11 лет, то у него не оставалось другого исхода, кроме роспуска Думы. Как настоящий государственный человек Столыпин это понял и на это решился. Не нужно для объяснения этого искать в нем мелких и личных мотивов. Думу пришлось распустить для спасения конституции, как в 1917 году дворцовым переворотом собирались устранить Государя для спасения Монархии и династии. Необходимость роспуска Думы Столыпин понял и сумел предубеждения против него победить. Впрочем, Дума сама помогла ему в этом.