Телеграммы «истинно русских» людей по сигналу следовали отовсюду, где эти организации были; но тем характернее, что Столыпин, докладывая Государю о происшедшем, нашел, что «открытие Думы прошло благополучно».
Председателем, конечно, избран был Головин. В пику за свое устранение от совещания и чтобы подсчитать свои голоса, правые решили выставить в председатели и своего кандидата. Они подали записки за Хомякова; их оказалось 91, что превысило почти вдвое официальную численность правых и показало, что часть беспартийных пойдет вместе с ними. Хомяков от баллотировки отказался, но его 91 записка превратилась уже в 102 черных шара Головину.
Речь председателя Столыпин в письме Государю назвал «приличной». Она была и бесцветной; по форме ее нельзя было сравнивать с вызывающей, но эффектной речью Муромцева. По содержанию же она соответствовала настроению тех, кто Головина избирал, т. е. «объединенной оппозиции». Головин подчеркнул, что у нас «конституция», обещал следовать «заветам 1-й Государственной думы», которая будто бы «указала пути для облегчения страны от ее тяжких страданий». Были в его речи и новые ноты. Он говорил не об «осуществлении прав, вытекающих из природы народного представительства», как это сделал Муромцев, а о «проведении в жизнь воли и мысли народа в единении Думы с Монархом». Это было как будто намеком на намерение следовать идее конституции 1906 года, но, конечно, слишком туманным.
Открытие Думы давало тон будущим отношениям Думы с правительством. Раз Столыпин решил Думы не распускать, а вместе с нею работать, он из этого правильно вывел, что «надо с нею сговориться», по крайней мере, с теми, кто может стоять на этой лояльной позиции. Он, не откладывая, тотчас сделал первый шаг к этому. Вот что об этом рассказывает сам Головин в своих «Воспоминаниях». «Тотчас после избрания моего председателем 2-й Государственной думы, в заседании 20 февраля 1907 года, я возобновил свое знакомство с П.А. Столыпиным, приняв от него поздравление о окончании этого заседания. Наша беседа была очень краткая. Мне казалось, что Столыпин не прочь бы начать серьезный деловой разговор. Он выразил опасение, что мне трудно будет вести заседания Думы при малочисленном центре и наличности двух крыльев с резкими противоположными взглядами»
[37].
Это могло быть хорошим началом; Столыпин сразу входил in medias res
[38], ставил основной вопрос о возможном существовании Думы. Вот как на это отвечал Головин: «Я уклонился от разговора на эту тему, ответив лишь, что единодушие подавляющего большинства Думы при выборе председателя дает основание рассчитывать на единодушие Думы в других серьезных случаях».
Почему Головин «уклонился» и под таким наивным предлогом, будто единодушие при выборе председателя что-либо обещало? Уклонение можно было понять, если Головин этот разговор отклонял до более благоприятной для него обстановки. Но он сам сделал, чтобы другого разговора и не было. Приняв от Столыпина «поздравления», он счел своим правом ему визита не сделать. Он сам понимал, что эта некорректность будет вредна для дела. Вот его объяснение:
«Прежде всего я не мог не считаться с прецедентом в области отношений председателя Думы и министрами, установленных председателем Государственной думы С.А. Муромцевым. После своего избрания председателем Думы С.А. Муромцев не сделал визита министрам. Последние, в свою очередь, также не сочли нужным посетить председателя Думы. Таким образом, отношения между министрами и председателями Государственной думы были только деловые. С этим фактом я должен был считаться.
Я считал и считаю, что едва ли в этом вопросе Муромцев был прав. «После Государя первое лицо в государстве это председатель Государственной думы», – говорил Муромцев. В подтверждение правильности такого взгляда С.А. приводил как теоретические соображения о существе народного представительства и положении его среди государственных установлений, так и отношение к президенту французской палаты депутатов даже такого врага народовластия, каким был Александр III. Муромцев указывал, что Александр III, во время посещения им Парижа, первый сделал визиты президенту республики и президенту палаты, но не министрам. Я вполне соглашаюсь, что по существу народного представительства председатель Государственной думы должен почитаться первым после Государя лицом в государстве, но, к сожалению, нельзя не считаться с условиями русской действительности. Вековая привычка нашей властной бюрократии занимать первое место в государстве не могла исчезнуть от одного росчерка пера Николая II под Манифестом 17 октября 1905 года. Признать первенство председателя Думы среди высших представителей законодательной и административной государственной власти было не так-то легко и приятно для господ министров».
Головин, таким образом, находил, что хотя Муромцев был прав по существу, но надо было сделать уступку бюрократическим «предрассудкам». Это неверно, Муромцев и по существу был не прав.
Ссылка его на Александра III недоразумение, так как Александр III Парижа не посещал и никогда председателям палат визита не делал. Но даже если бы это было и верно, отношения президента Совета министров и президента палаты во Франции не таковы, как у нас. Во Франции «правительство» ответственно перед палатами; глава правительства по самому рангу ниже председателя палаты, как всякий зависимый человек ниже того, от кого он зависит. По русской же конституции правительство перед Думой ответственно не было; оно подчинялось одному Государю. Председатель Совета министров и председатель Думы друг от друга совсем не зависели. При равенстве положений лицо, вновь назначенное, первым делает визит тем, кто занимал свои должности раньше. Претензия Муромцева, чтобы председатель Совета министров первый поехал к нему, была проявлением взгляда, что «воля Думы» сильней конституции. Только в этом имело опору поведение Муромцева. При 2-й Думе, возвращавшейся на конституционную почву, претензия Головина была уже ни на чем не основана. И этим не кончилось. Я буду говорить в X главе, как в вопросе вполне деловом, не осложненном тонкостью «протокола» или традициями 1-й Думы, Головин оттолкнул еще раз авансы Столыпина. Все это, к сожалению, было понятно. Это соответствовало классическому взгляду на Столыпина как на врага, который принужден будет скоро уйти.
Головин уклонился от разговора не только со Столыпиным. Он так поступил и с Государем. Раз в России конституционный Монарх не только царствовал, но и «управлял» и последнее слово принадлежало ему, возможность личного общения с ним могла быть полезна. Было бы важно, чтоб Государь мог о Думе судить не по наговорам ее принципиальных врагов, но и по объяснениям ее председателя. Если Муромцев в своем величии «второго лица в государстве» мог этой возможностью пренебрегать, у Головина этого самомнения не было. Он потом сам два раза просил о приеме. Но на эти разы Государь уже был восстановлен против Думы и против ее председателя, этого он не скрывал, и трудно судить по рассказу Головина, в какой мере ему удалось тогда предубеждение это рассеять. О характере их отношений мы можем лучше судить по той первой их встрече, когда предубеждения против него еще не было и когда только проверялась надежда на возможность с этой Думой работать. Случай был исключительный. Но от беседы на эту тему Головин опять «уклонился».