Причина была совершенно другая. При декларации Дума отложила критику действий правительства до «рассмотрения его законопроекта». Но готовых к рассмотрению законов пока не предвиделось, пришлось бы поэтому еще долго молчать. А между тем мы уже чувствовали недоумение, которое наше молчание в нашем лагере вызвало. Оно потом увеличивалось. В день 6 марта говорили одни соц. – демократы. 7 и 9 марта по вопросу о «комиссии голодающим» мы с ними столкнулись, а Столыпин «всецело и всемерно» предложение кадетов поддержал. При тогдашних нравах одно это вызвало смуту. Нас упрекали, что мы перешли «в лагерь Столыпина». Статьи «Речи» от 10, 11 марта, полемика ее с левыми газетами и левыми слухами, повторные напоминания, что не мы присоединились к Столыпину, а он к нам, показывают, какие пустяки тогда способны были смущать и как болезненно на такие упреки фракция реагировала. Самое наше молчание 6 марта вследствие этого получало иное освещение. В результате последовал первый бунт депутатов против тактики лидеров. Депутаты потребовали внесения какого-нибудь законопроекта на немедленное обсуждение Думы, чтобы, воспользовавшись этим, излить свои чувства и изложить свой взгляд на политику власти и в прошлом, и в будущем. Для такой цели ничто не могло быть благодарней, как законопроект об отмене всем ненавистных военно-полевых судов, введенных Столыпиным в междудумье. Мы спешно его изготовили и внесли на одобрение фракции.
Против него восстали многие лидеры, и прежде всего Милюков. Он убеждал нас не поддаваться эмоциям, не покидать политики «крупных линий», размениваясь на мелочи, не портить дела, которое фракция 6 марта так хорошо начала. Но это не действовало; продолжать красноречивого молчания мы не хотели, законопроект был внесен уже 9 марта, а 12 марта, голосами всех против правых, Дума приступила к его обсуждению.
Мне не совсем было ясно, почему Милюков был против нашего плана, раз он был сторонником «левого большинства»? Законопроект нас к нему возвращал. Но по существу Милюков, конечно, был прав; законопроект представлял политический риск. Идя опять со всеми левыми против правительства, мы могли смешаться с их революционной идеологией. Осуждая приемы правительства в его борьбе с революцией, мы могли показаться сторонниками самой революции, не признававшей права с нею бороться. А главное (что Милюков сказать бы не мог, да и не подумал в то время), мы рисковали расстроить то сотрудничество с более правыми, которое уже стало завязываться. Словом, риск был. Но «победителей не судят», а в этот день мы победили. Это признал и сам Милюков, назвав нас вечером этого дня в заседании фракции «сегодняшними триумфаторами». Журналисты и большая публика были в восторге; было красноречие, аплодисменты, овации – вся сценическая сторона больших парламентских дней. Пресса говорила, что в этот день произошло настоящее открытие Думы. Но интересна не эта мишурная внешность, а политические позиции, как они обнаружились и в результате этого дня определились.
Прения по законопроекту продолжались два дня, 12 и 13 марта. Было выслушано 47 ораторов. 11 человек говорило против нашего законопроекта. В защиту военно-полевого суда и они ничего сказать не посмели. Они указывали или на то, что военно-полевые суды не хуже революционного террора (Шульгин), или что, пока продолжается террор, ослабление борьбы с ним недопустимо (Пуришкевич), или что за военно-полевые суды ответственно отношение нашего общества к террору (Бобринский), что раньше отмены этих судов необходимо, чтобы Дума выразила ему порицание (Сазонович) и т. п. Другие (Ветчинин, Синодино) справедливо указывали, что в нашем законе нет практической надобности, что 20 апреля военно-полевые суды сами собой падут и т. д. Против военно-полевых судов как института высказывалась не одна «оппозиция». Капустин от имени Союза 17 октября «присоединился к предложению об отмене военно-полевых судов». Еп. Евлогий на вызов св. Тихвинского, заявил, что с «христианской точки зрения никакая смертная казнь не допустима». Даже Крушеван заявил в конце путаной речи, что стоит «за отмену военно-полевых судов».
Левые, революционные партии, конечно, пошли дальше кадетов. С.-р. Ширский находил, что Государственная дума должна высказать, что всякие военные суды должны быть отвергнуты. Трудовик Булат заявил, что военно-полевые суды должны быть отменены не специальным законом, а отменой всего положения об «охране».
Соц. – демократы, говорившие в день декларации, не молчали и в этом вопросе. Они стали на позицию революции. С.-д. Алексинский в длиннейшей речи сделал все, чтобы разрушить общий фронт, который в Думе против военно-полевых судов образовался. Он отвергал военно-полевые суды, но во имя желательного «ослабления власти», у которой «нужно вырвать оружие против народа». Нельзя было лучше мешать меньшинству присоединить к нам и свои голоса.
Героями этого дня оказались кадеты. Немудрено: законопроект был их детищем. От них выступило всего больше ораторов: всего говорило 8 кадетов – Булгаков, Бабин, Гессен, Струве, Тесленко, Пергамент, Шингарев и я. Основные позиции были у всех одинаковы, разница в форме. Претенциозно говорить о себе, когда я говорил не один и не лучше других. Но я могу это сделать, так как кадетская линия была выражена мною, по-видимому, в наиболее беспримесном виде. Это признавали наши противники. Строгий Герье, беспощадный критик всех Дум, в своей книжке о 2-й Думе писал: «На высоту парламентского обсуждения поднял вопрос деп. Маклаков, без него речи против военно-полевой юстиции были бы «жалкими словами». Правый, Синодино, говорил, что «вопрос о военно-полевых судах разъяснен всецело и в данном случае весьма убедительно и доказательно таким знатоком своего дела, как Маклаков…» Наконец, сам Столыпин в своем ответе признал, что «самое яркое выражение доводы против военно-полевого суда получили в речи члена Государственной думы Маклакова». Словом, эта моя речь настоящую позицию кадетов оттенила. Сам Милюков, в передовице 13 марта, назвал ее «образцовой». Потому я позволю себе подчеркнуть главные ее основания.
Прежде всего, я категорически отмежевался от Революции. Признал за правительством право бороться с революционерами «строгой репрессией». Обещал даже, «когда время придет, ответить со всей откровенностью на сделанное нам предложение об осуждении террора»
[47]. Приветствовал слова Столыпина 6 марта, что «власть – хранительница государственности», что она обязана ее защищать.
Отделившись от революционной идеологии, я сказал, что в своей критике военно-полевых судов хочу стать на точку зрения их защитников и самих авторов этих судов (помню, как при этих словах Столыпин в министерской ложе повернул ко мне голову и глаза наши встретились), и спрашивал их:
«Неужели вы не видите, что военно-полевые суды в той постановке, которую вы им дали, есть учреждение глубоко антигосударственное и что одно номинальное существование этого закона, даже если бы он не применялся, уничтожает государство как правовое явление, превращает его в простое состязание физических сил, в максимализм сверху и снизу?»