Книга Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г., страница 34. Автор книги Василий Маклаков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г.»

Cтраница 34

Моя основная тема уже изложена мной во II главе этой книги: если вместо усиления общей репрессии предоставляют генерал-губернатору право, по его усмотрению, для отдельных случаев общий закон нарушать, то этим наносят удар по закону. А организация этих судов, при которой самое предание им приговор предрешает, – есть уже удар по авторитету суда. И я говорил:

«Есть два государственных устоя: закон, как общее правило, для всех обязательное, и суд, как защитник этого закона. Когда целы эти начала – закон и суд, – стоит крепко и сама государственность. И их вы должны защищать, вы, хранители государственности. А вы подорвали закон, вы обесценили суд, подкопались под самые основы государства – и все это сделали для охранения государственности. Вы говорили: ударяя по Революции, мы не могли щадить частных интересов. Не о частных интересах идет теперь речь. Их действительно не щадят ни власть, ни максималисты. Но есть нечто, что надо было щадить, нечто, что вы должны защищать, это – государственность, суд и закон. Ударяя по революции, вы ударяли не по частным интересам, а по тому, что всех нас ограждает, – по суду и законности…

…Если вы так добьете революцию, то вы добьете одновременно и государство, и на развалинах революции будет не правовое государство, а только одичавшие люди, один хаос государственного разложения. (Оглушительные аплодисменты слева и справа).»

И я кончал так:

«Полевые суды в этом смысле так позорны, что, если бы они даже более не применялись, одна их возможность абсолютно несовместима с тем, что председатель Совета министров говорил о государственности. Я скажу, что если его декларация не только слова, не одни обещания, то министерство присоединится к нам в этом вопросе и, не выжидая месячного срока, само скажет: позора военно-полевого убийства в России больше не будет. (Бурные аплодисменты).»

Успех в Думе моя речь имела очень большой. Мне за нее слева простили мою антиреволюционную идеологию. По общему требованию заседание после нее было прервано. Когда после перерыва я возвращался назад, меня встретил в коридоре тов. мин. внутренних дел Макаров и сообщил, что на Столыпина моя речь произвела впечатление, что тот его расспрашивал, кто я такой и что прежде я делал. Макаров шутя прибавил, что он мог на это ясно ответить, так как я был его крестник; это был намек на первое большое уголовное дело, в котором я в Москве выступал, которое мне тоже послужило рекламой и где обвинителем был сам Макаров, только что назначенный тогда прокурором суда. По словам Милюкова, Столыпин сразу оценил мой довод о негосударственное™ ст. 17 и поручил Макарову принять его в соображение при выработке новых исключительных положений.

Главный интерес момента был в том, как к этой позиции отнесется правительство, т. е. Столыпин. Он мог неделю назад отвечать Церетелли: не запутаете. Но что мог он сказать тем, кто громил его политику во имя тех самых начал, которые он хотел проводить? Его ответ был характерен, и в нем главное значение этого дня. Когда на другой день он стал отвечать, он не оспаривал очевидности, т. е. противогосударственного характера этих судов. Он это признал:

«Я буду говорить по другому, более важному вопросу, я буду говорить о нападках на самую природу этого закона, на то, что это позор, злодеяние и преступление, вносящие разврат в основу самого государства. Самое яркое отражение эти доводы получили в речи члена Государственной думы Маклакова. Если бы я начал ему возражать, то я, несомненно, вступил бы с ним в юридический спор. Я должен был бы стать защитником военно-полевых судов, как судебного, как юридического института. Но в этой плоскости мышления я думаю, что я ни с г. Маклаковым, ни с другими ораторами, отстаивающими тот же принцип, – я думаю, что я с ними не разошелся бы. Трудно возражать тонкому юристу, который талантливо отстаивает доктрины».

Его возражения пошли в той самой плоскости, которая была им выдвинута в день декларации. Это теория «крайней необходимости». Он говорил:

«Государство должно мыслить иначе, оно должно становиться на другую точку зрения, и в этом отношении мое убеждение неизменно. Государство может, государство обязано, когда оно находится в опасности, принимать самые строгие, самые исключительные законы для того, чтобы оградить себя от распада…

…Нет законодательства, которое не давало бы права правительству приостанавливать течение закона, когда государственный организм потрясен до корней, которое не давало бы ему полномочия в этих случаях нарушать и приостанавливать все нормы права. Это, господа, состояние необходимой обороны».

Этот довод был недостаточен. 6 марта он признавал только то, что борьба с революцией нарушала частные интересы. Для этого необходимая оборона могла служить оправданием. Но теперь вопрос был поставлен иначе; страдали не частные интересы, а основы правового порядка: суд и закон. Столыпин должен был бы установить, что без их нарушения государство против революции было бессильно. Военно-полевые суды можно было защищать только так, как после 3 июня Столыпин защищал государственный переворот, сделанный для изменения избирательного закона. Но кто мог бы серьезно поверить, что без «военно-полевого суда» государственная власть не могла бы с террором справиться, что беззаконие было для нее единственным и «необходимым ресурсом»? Этого сам Столыпин не решился сказать.

И если бы тогда между нами происходил только теоретический спор, ему было бы нетрудно ответить. Но это было не нужно. В конкретном вопросе – о судьбе полевого суда – Столыпин неожиданно нам вполне уступил.

«С этой кафедры, – говорил он, – был сделан призыв к моей политической честности, к моей прямоте, и я должен открыто ответить, что такого рода временные меры не могут приобретать постоянного характера; когда они становятся длительными, то, во-первых, они теряют свою силу, и затем они могут отразиться на самом народе, нравы которого должны воспитываться законом…

…Но правительство пришло к заключению, что страна ждет от него не доказательства слабости, а доказательств веры. Мы хотим верить, господа, что от вас услышим слова умиротворения, что вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение…

…В ожидании этого слова правительство примет меры для того, чтобы ограничить этот суровый закон только самыми исключительными случаями самых дерзновенных преступлений, с тем чтобы, когда Дума толкнет Россию на спокойную работу, закон этот пал бы сам собою – путем невнесения его на утверждение законодательного собрания…

…Господа, в ваших руках успокоение России, которая, конечно, сумеет отличить кровь, о которой так много здесь говорилось, кровь на руках палачей от крови на руках добросовестных врачей, которые применяли самые чрезвычайные, может быть, меры, но с одним только упованием, с одной надеждой, с одной верой – исцелить труднобольного».

Это было уже не словом, а делом. Мы цели достигли. Проснулось ли в Столыпине уважение к «разному началу» или он понял, что безнадежно этот закон в Думу вносить, но он от него отрекался. Это было для него тем труднее, что «военно-полевой суд» был детищем Государя (гл. II); а у Государя не было «преклонения» перед правом; в его нарушении он часто видел заслугу властей и доказательство преданности его «воле». Нелегко было Столыпину свою уступку «объяснить» Государю. 14 марта он написал Государю фразу:

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация