Такого поворота мы не ожидали, но и принять не могли. Я ему ответил: «Ваше требование вы предъявили в такой острой и преувеличенной форме, что его принять Дума не сможет. После этого нам было бы стыдно друг на друга смотреть». – «Значит, что же, нам Дума откажет?» – «Наверное. Я самый правый кадет и буду голосовать против вас». Он поочередно обвел нас глазами; никто не возражал. «Ну, тогда делать нечего, – сказал он наконец особенно внушительно. – Только запомните, что я вам скажу: это вы сейчас распустили Думу». Дальше говорить было не о чем. Челноков осведомился, будет ли он завтра в помещение Думы допущен. Там его вещи. Столыпин улыбнулся: «Ведь вы же не собираетесь в Выборг. С вами будет все по-хорошему». – «Вы не ждете все-таки беспорядков и вспышек?» – «Нет. Может быть, чисто местные; но это не важно».
Он кончил неожиданной любезностью: «Желаю с вами всеми встретиться в 3-й Думе. Мое единственное приятное воспоминание от 2-й Думы – это знакомство с вами. Надеюсь, что и вы, когда узнали нас ближе, не будете считать нас такими злодеями, как это принято думать». Я ответил с досадой: «Я в 3-й Думе не буду. Вы разрушили всю нашу работу и наших избирателей откинете влево. Теперь они будут не нас избирать». Он загадочно усмехнулся. «Или вы измените избирательный закон, сделаете государственный переворот? Это будет не лучше. Зачем же мы тогда хлопотали?» Он не отвечал, и мы с ним простились.
Было светло, когда мы возвращались. По дороге мы встречали думских приставов, которые к Столыпину ехали. Чтобы обменяться между собой впечатлениями, решили заехать по дороге в «Аквариум». Было что-то фантастическое в нашем появлении среди гуляющей, подвыпившей публики и раскрашенных дам полусвета. За маленьким столиком, со Струве с его бородой патриарха, в жокейской шапочке и в каком-то желтом балахоне, за обязательной бутылкой шампанского, мы обсуждали положение. Разбирали вопрос: «Не слишком ли категорично я ответил Столыпину, что Дума его требование исполнить не может?» Но мы не ошибались; большинства за выдачу образовать было нельзя. Нам не простили и меньшего. На другой день я был в нашем Центральном комитете, когда вошел Н.В. Гессен с вечерней газетой в руках. В ней, за подписью С. А-ча, сообщалось, что четверо кадет (имярек), по поручению кадетской партии, ездили ночью к Столыпину «торговаться» о выдаче соц. – демократов. Уже потом я от С. А-ча, в общем очень противного журналиста из «Руси», узнал, будто про наш визит ему тогда же рассказал Философов, министр торговли. За эту поездку «к врагу» на нас даже в Центральном комитете обрушили такое негодование, что я тут же заявил Милюкову, что из партии выхожу. Он меня отговорил и других успокоил. Мы с общего одобрения ограничились письмом в редакцию, что ездили без всякого поручения, от себя лично, чтобы «выяснить положение». Это не мешало продолжать нас заподозревать и поносить.
О таком возмущенном отношении лидеров партии к нашей поездке я нахожу свидетельство и в упомянутой раньше книге М.Л. Мандельштама. Вот что он пишет: «Трудно передать тот взрыв негодования, который вызвал визит видных депутатов, членов партии народной свободы, к министру разгона Думы и государственного переворота. Это недовольство было распространено и в кадетских кругах».
Прибавлю, что и Московский городской комитет был так охвачен этим настроением против меня, что не хотел сам выставлять моей кандидатуры в 3-ю Думу. Оказалось, однако, что если «руководители» были возмущены этой поездкой, то рядовые члены даже из партии их осуждения не разделяли и неудачной попытки Думу спасти в вину нам не ставили. В этом я лично мог убедиться на всех тех собраниях, где этой поездкой оппоненты меня попрекали: рядовая публика была неизменно на моей стороне. На предварительном плебисците кандидатов среди членов партии, а потом и на выборах я прошел по Москве наибольшим числом голосов. Очевидно, была разница в психологии обывателя и «настоящих политиков», – и они часто друг друга не понимали. И обыватель оказался ближе ко мне, чем к нашим вождям.
Глава XVI
Историческое значение 2-й Государственной Думы
Один и тот же предмет с разных дистанций кажется разным, хотя воспринимается одинаково правильно. То же происходит при воспоминаниях о прошлых событиях. Для современника вся жизнь выражается в тех мелочах, которые он наблюдает; в возможности их замечать – его преимущество. Позднее они не только теряют значение, но могут мешать пониманию. В моей книге я отмечал то, чего не будет издали видно, т. е. мелкие факты; но мы отошли от них так далеко, что в них уже и теперь видны и крупные очертания.
Чтобы понять отношение Столыпина к 2-й Государственной думе, нет необходимости предполагать в нем «лицемерие» или «угодничество». Все было логично. И потому, что в Столыпине мы имели дело с человеком исключительно крупным, занимавшим такое высокое место, что он был у всех на виду, на нем ярко отразилась трагедия самой России.
Нашему поколению довелось жить при крушении Самодержавия, которое когда-то создало «Великую Россию». Оно не было, конечно, властью одного человека; в нем совмещался и государственный аппарат, подчиненный Монарху, и правящие классы с различной степенью самостоятельной власти одних людей над другими, и зачатки самоуправления. Соотношение этих частей менялось с историей, но все покрывалось идеей безграничности власти государства над человеком; а так как государство воплощалось в Монархе, то все права шли от него.
Сами великие реформы 60-х годов, которые сближали Россию с формами жизни Европы, были формально актом Монарха. Они начались уничтожением рабовладения; легальная власть одних над другими стала не только невыносима подвластным; она задерживала развитие всего государства и возмущала правосознание самих правящих классов. Ведь «рабовладение» оправдывало беззащитность их самих против воли Монарха. «Освобождение» было сделано той самой властью, которая создала и «рабовладение», чтобы предупредить освобождение снизу. Оно логически вело к «увенчанию» здания. Но в героический момент Самодержавия этого еще не было нужно; Самодержавие казалось даже полезным, чтобы при таких глубоких реформах сохранить порядок в стране. Либеральные деятели вроде Милютина были за Самодержавие. Конституция в то время вышла бы только дворянской; потому против нее выступил когда-то Кавелин. Но это не все. Наступление «народоправства» всколыхнуло бы те массы, для которых было еще чуждо понятое «закона» и «права». Оно привело бы к замене одного произвола другим. Этого боялся идеолог конституционного строя – Чичерин, давший формулу – «либеральные реформы и сильная власть», против Герцена, как глашатая «революционного идеализма». На столкновении идеологий – «государственного либерализма» и «Революции» остановились реформы Александра II и наступила реакция. Самодержавие принялось себя охранять «для блага народа» (Манифест Александра III); в этом было содержание всей политики последнего времени.
Завершение реформ 60-х годов и «увенчание здания» возобновилось уже на рубеже XIX и XX веков. Повторилась картина «эпохи Великих Реформ». Опять Монарх, против собственных симпатий, опасаясь уже начавшегося движения снизу, взял на себя их почин. Умеренные элементы страны, вроде земства и даже дворянства, потерявшие веру в Самодержавие, для борьбы с ним не побоялись союза с революционными партиями. Их союз оставил Самодержавие изолированным и вырвал уступку 1905 года. Она не могла начавшегося движения сразу остановить. Наиболее активные элементы либерализма выдали векселя революционным союзникам; они соглашались на полное народоправство, на самодержавие некультурного большинства под видом «воли народа», на удовлетворение примитивных имущественных желаний народа, на отобрание земли у помещиков и т. п. Так опять, как в 60-х годах, столкнулись «либерализм» и «революционная идеология» перед лицом еще сильной исторической власти.