Под этим знаком прошло преддумье 1905 года и деятельность двух первых Государственных дум. Какая же позиция была у Столыпина?
Его называли «реакционером»; не может быть ничего поверхностнее этого определения. Он был подлинным продолжателем «эпохи Великих Реформ», идеологии Б.Н. Чичерина; как последний, он был поборником «либеральных реформ, но и сильной власти». Потому был беспощадным врагом революционной стихии во всех ее проявлениях. Был либералом, индивидуалистом, защитником личности против поглощения ее «волей народа»; отсюда его ставка на «сильных», борьба с общиной и даже с семейною собственностью. Такие взгляды его, если бы они у него сохранились, может быть, сделали бы его в настоящее время отсталым, не понявшим новых проблем нашего времени. Но тогда это было шагом вперед к приближению к жизни свободных европейских народов, к вступлению на путь демократии.
Столыпин настоял на роспуске 1-й Государственной думы, так как справедливо видел в ней господство революционной стихии, которая помешала «либеральным реформам». Но 2-я Дума по составу казалась для них еще гораздо менее годной. Он все же решил это попробовать, т. к. некоторые подходящие элементы для этого были. Октябристы, умеренно правые и многие беспартийные не меньше Столыпина понимали необходимость его реформ. Но без центра их было бы недостаточно в Думе. В центре же сидели кадеты, программа которых шла в том же направлении, но дальше, чем у Столыпина. Если бы они усвоили позицию непримиримости: «все – или ничего» – Дума в смысле деловой работы сделалась бы совсем безнадежна. Соглашение с кадетами для сохранения Думы стало необходимостью.
Н, однако, оно встречало затруднения с обеих сторон.
Во-первых, со стороны правых и главное – самого Государя. Он не понимал смысла разговоров с «левыми». Даже в смуту 1905 года он ставил их Витте в вину
[100]. Но Витте еще мог ему объяснить свои обращения к левым исканием необходимой для власти опоры, против «революционной анархии». В 1907 году такой анархии уже не было. Сближение с левыми теперь означало бы желание Столыпина защищать свои «реформы» против их правых врагов. А «правые» казались Государю не только опорой порядка, но и единственными защитниками его собственной власти. Разоблачать перед ним их игру было бы так же бесполезно, как позднее пытаться раскрывать ему глаза на Распутина. Трагедия обреченности Государя была в том, что против него обращались его лучшие стороны. Он держался за Самодержавие не ради себя, а видел в нем «народное достояние», ему врученное предками. Это убеждение подогревалось его мистической верой в религиозную миссию Самодержца. Он доказал ее искренность, когда в самый опасный момент внешней войны лично взял на себя то «командование», которое лавров ему не сулило, а его трон подвергало опасности. Чем более он сознавал, что его личный характер не подходит для Самодержца (переписка его с молодой Императрицей показывает, что это оба они понимали), тем более он считал своим долгом «вверенную ему свыше власть» не растратить, а сохранить для преемников. С течением времени он все ревнивее к Самодержавию относился. Он не простил «обществу» и его представителям, что 17 октября они не поддержали его. Отсюда его благодарность тем, которые его Самодержавию остались верны. Как все слабые люди, когда Государь уступал, он не хотел себе в этом признаться; он становился упрям, когда догадывался, что на него хотят повлиять. Задача Столыпина спасти Государя была задачей спасти утопающего, который в спасителе видит врага. Он не мог с ним действовать прямо; должен был хитрить, приспособлять свои доводы к предрассудкам своего собеседника. Напечатанная в V томе «Красного архива» переписка его с Государем дает любопытные образчики этих приемов. Я некоторые из них уже отмечал: как Столыпин старался «затушевать» неловкую демонстрацию при открытии Думы, как «хвалил» настроение Думы в день декларации, как свой отказ от военно-полевых судов назвал «удачным сведением вопроса на нет» и т. д. Но задача выручать Думу из ее оплошностей для него все становилась труднее; Дума их умножала. Хотя в глубине ее деловая работа налаживалась, это издали было мало заметно; а на поверхности время от времени разражались инциденты и накапливали против нее «обвинительный материал». Поведение Думы в деле Зурабова, когда желательного для правительства голосования от нее так и не удалось получить, антимонархическая демонстрация 7 мая – были жесты, которые мешали Столыпину делать эту Думу опорой его реформаторских планов. Чтобы спасти ее, он стал прибегать к искусственным средствам. Таким средством было старание добиться осуждения Думою революционного террора. Распустить Думу после этого шага было бы нельзя, не вызвав недоумения. Но Дума этого не понимала и на это не шла. Последним средством того же порядка могла стать выдача Думой соц. – демократов. Но в возможность принятия ее ни Государь, ни правительство справедливо уже не верили и потому это требование явилось просто замаскированным роспуском.
Если Столыпину было трудно внушить Государю правильное понимание положения, то ему оказалось не менее трудно сговориться и с кадетской общественностью.
Если отдельные ее представители понимали реальные задачи государственной власти и требования, которые к ней предъявляются, то в целом у нее был свой «символ веры», «писание» и «предание», которые с этим не совпадали. Были «вожди» и «цензоры политических нравов», которые истинную веру ограждали от «расколов» и «ереси». Одним из канонов ее было требование полного народоправства, т. е. полноты власти за «представительством». Это понимание для них было политической аксиомой. Другим бесспорным каноном была нежелательность «разрывать с Революцией». Революционеры продолжали казаться «союзниками», хотя и опасными. Как во время «Освободительного Движения» их помощь считалась полезной
[101]. При таком отношении к ней кадетам было трудно сговориться со Столыпиным.
Все попытки Столыпина непосредственно объясниться с кадетами не удались. Квалифицированные их представители от разговора с ним уклонялись. Я указывал, как к приглашению Столыпина отнесся прежде всех Головин; как позднее Тесленко, под предлогом «неотложного дела», уехал в Москву, как Гессен хотя и пошел, но даже в 1937 году «не мог себе объяснить, по каким основаниям он счел себя вправе принять приглашение». Такое отношение к Столыпину согласовалось с той директивой, которую в начале Думы Милюков в «Речи» излагал как аксиому, т. е. что со Столыпиным Дума работать не может (глава VI). Если все это вспомнить, то неожиданная фраза Столыпина, обращенная к нам во время нашего ночного визита, которую я приводил в предыдущей главе, покажется не только прощальной любезностью, но и данью благодарности тем, кто от разговора с ним не уклонился и правительство не считал за «злодеев». Но эти наши тайные встречи, «прелюбодейные связи», как их шутя называл Челноков, были неадекватны предмету. Важность соглашения была достаточно велика, чтобы сделать для него все, что было возможно.